Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) — страница 6 из 76

Евгений стиснул кулаки. Воочью увиделся ему и длинный, запруженный ратниками и беженцами мост, и скорбная фигура старого дворянина.

— Ну, в Веневе мы кое-как сыскали постоялый двор. Спать, однако ж, было негде. Меня уложили в карете. Средь ночи я вдруг проснулся. Вышел из экипажа и увидел огромное зарево, прямо к северу…

— Что это было? — хрипло спросил Соймонов.

Галаган громко глотнул и ответил еле слышно:

— Москва. Это Москва горела.

Воцарилось молчание, нарушаемое лишь монотонным стуком дождя. Соймонов бесшумно поднялся с кровати. Он был неестественно тонок и призрачно светел в белом исподнем: никто из воспитанников не боялся нынче бдительного педеля. Энергично вскинув сжатый кулак, Соймонов глухо молвил:

— Господа! Поклянемтесь в виду общего российского бедствия… Поклянемтесь не изменить закону дружества! — Он порывисто вздохнул. — Поклянемтесь, ежели неприятель приблизится к Санкт-Петербургу, встретить его, как подобает мужчинам и воинам!

— Поклянемтесь! — согласным хором отвечали мальчики.

VIII

Прелестная Дафна убегала от влюбленного Аполлона, раня розовые ноги о черные шипы терновника. Силы оставляли ее.

"Помоги мне, отец мой Пеней, — шептал он за Дафну. — Боги, отнимите у меня мой образ, ибо он причиняет мне одно страдание".

И сжалившиеся боги превращали нимфу в стройный многолиственный лавр. Тончайшая кисть художника прилежно напечатлела апофеоз Овидиевой "Метаморфозы", весь ужас и восторг ее: мнилось, на глазах зрителя вырастали из смятенных девических кудрей буйно-зеленые листы и гибкие ветви, словно руки с вытянутыми перстами, трепеща, отстранялись от цепенеющего Аполлона.

С не меньшим искусством изображалась история мужественного несчастливца Беллерофонта и ловимого им крылатого Пегаса.

А в левой половине великолепного плафона неслась по небесам безумная колесница неслуха Фаэтона, и пламенный ореол сиял вкруг победной головы юноши.

Воистину волшебным сюрпризом оказалась эта великолепная роспись! Словно ведал усопший хозяин, что заказать живописцу для отрады неведомого юнца; словно знал живописец, как поразить зренье отрока, очарованного дивными Овидиевыми сказаньями…

Влек и разжигал воображенье и еще один сюжет: блистающий доспехами Персей поражал клубящегося у его ног дракона, — и с целомудренным испугом взирала на спасителя лишенная покровов Андромеда, неумело прикрывающая нежную белую грудь и низ перламутрового живота.

Но эта соблазнительная картина услаждала взоры пажей старшего отделения: являться в их владенья без надобности не полагалось.


Взрослые пажи именовались закалами. Их можно было узнать по особой, с перевальцем, походке и по какому-то развратному скрипу, производимому их сапогами. Обшлага мундиров были прожжены горящими чубуками, скрываемыми более из чувства соболезнованья к педелям, побаивающимся старых кадетов, нежели из страха.

Самые дельные из "стариков" производились в камер-пажи и командовали на плацу взводами в пять рядов, постигая на практике трудные деплояды с контрмаршем и построением анэшека.

Зорю били в пять часов. Малыши тихонько вскакивали е кроватей, умывались и торопились одеться. Старшие продолжали нежиться в постелях. Трепещущий от служебного рвенья и робости дневальный возглашал, появляясь на пороге:

— Старшему отделению осталось вставать двадцать минут!

Никто из закалов не шевелился. Старательный отрок кашлял в волненьи и ждал.

— Старшему отделению осталось вставать десять минут! — объявлял он, напрягая голос до струнной звонкости.

Кто-то из стариков швырял в дневального сапогом.

— Старшему отделению ничего не осталось вставать! — в отчаяньи взывал тот. И словно вулкан взрывался, грозя огнепальным изверженьем всему живому! Закалы вскакивали с грохотом и опрометью неслись в уборную, норовя сбить с ног или стукнуть побольнее не успевшего ретироваться мальчика.

Но даже эта процедура показалась Евгению милой забавою.

И даже эти прожженные ветераны корпуса с добродушной, а иногда и умиленной усмешкой любовались малышами, впервые собирающимися на дворцовое дежурство. Тщательно завитые и напудренные, с большою не по росту треуголкою в руке, затаив дыханье, стояли те у дверей, в кои проходили члены императорской фамильи, и, вытягиваясь в струнку, обожающе взирали на высочайших особ — маленькие, напыженные пажи.

И он так же рьяно пыжился у дверей в Зимнем, и его глаза замутились слезой чистейшего восторга, когда, ласково ему улыбнувшись, мимо прошествовала вдовствующая императрица Мария Федоровна — полная, еще крепкая дама с добрыми чертами несколько оплывшего лица, в токе со страусовым пером, в платье декольте и с белым мальтийским крестиком на черном банте у левого плеча… И он, переросток, совсем как кадетики младшего отделенья, несколько дней не смывал с волос пудры и вновь припудривал голову, дабы всем были заметны знаки его счастия.

Величественное зданье с огромными мраморными сенями и двойной лестницей, по обеим сторонам уставленной античными статуями и высокими зеркалами; обширный сад, забранный литою оградой, мерно поделенной четырехгранниками колонн: церковь, построенная при императоре Павле и освященная в год Евгениева рожденья, — все было волшебным Петербургом, просторным прекрасным домом, обитаемым отзвуками и тенями неумершего былого.

Лень и неопрятность как рукою сняло: он переменился в первые же недели своей пажеской жизни! Да и все его сверстники разительно отличались от пансионских однокашников — даже сутулый Поль Галаган, похудевший и постройневший, словно его на железный стерженек насадили, стал вдруг похож на молоденького офицера.

Галаган сближался с ровесниками быстро. Пользуясь искусством рассказывать бойко и картинно, он легко завоевывал внимание новых знакомцев. Как и в пансионе, поздними вечерами к его кровати тишком подсаживались благодарные слушатели, и Поль, поставив подушку ребром и прислонясь к ней, принимался за дело.

Хвастаться своей косвенной близостью к недавним батальям он теперь не решался: в корпусе все было полно только что отшумевшей войною. Но дух рыцарства, витающий в стенах заведения, вдохновлял на сюжеты романтического прошлого.


— Дядя мой был капитаном гренадер, — с важною неторопливостью начал Поль.

— Мой тоже был капитан, — перебил неугомонный живчик Митя Ханыков. — Только он был капитан во флоте.

— Оставьте, Ханыков, — молвил чопорный красавчик Приклонский. — Перебивать неприлично. Continuez donc, Paul, s'il vous plaНt [22].

Ханыков послушно юркнул под одеяло — лишь монгольские глаза его азартно блистали в свете ночника.

— Э-э… Так вот. Наши только что взяли Варшаву. Оставив маленький гарнизон, они двинулись под водительством Суворова дале. И вдруг — представьте себе — в городе загорается бунт! Застигнутый врасплох гарнизон, разумеется, вынужден отступить, и добычей разъяренных поляков становятся три русские дамы — ma tante [23] и госпожи Гагарина и Чичерина. Их содержали, как знатных пленниц, в королевском замке. Но из стен не выпускали ни на мгновенье.

— Как нас, — вставил задумчивый и вспыльчивый Креницын.

— Наш плен — добровольный, — веско заметил Приклонский.

Галаган продолжал:

— Дядя мой, томимый разлукою с невестой, дважды письменно обращался к самому Костюшке с просьбою выпустить дам. Он предлагал взамен двух полковников польской службы.

— Ого! — восхищенно бросил золотушный тихоня Шуйский, родственник могущественного Аракчеева.

— Но дерзкие ляхи оставались неумолимы. Тогда Суворов повел наше войско на штурм Варшавы.

— Он предпринял сей шаг ради вашей тетушки? — мягко улыбаясь, спросил Приклонский.

Галаган несколько смутился:

— О нет, конечно. Просто-запросто… просто события так совпали!

Он быстро оправился и продолжал с подъемом:

— Ах, господа, какие письма писал мой дядюшка тетушке моей! Это… это прямой Шиллер! Я читал их, замирая от восторга и скорби!

— Вы несколько отвлеклись от сюжета, — любезно напомнил Приклонский.

— Да, пардон, господа. Штурм длился и длился. Женщины, внимая страшным раскатам пушечной пальбы и кликам атакующих, то и дело теряли сознанье. Тетушка говорила, что ее спасло лишь воспоминание об опасности, коей подвергался ее отважный жених. Но, слыша неистовые вопли толпы под окнами замка и видя грозные взоры стражей, она вновь страшилась за себя и за несчастных подруг своих. Воображенье рисовало ей ужасы тогдашних парижских событий…

Евгений полусидел на кровати, не сводя расширившихся глаз с потрескивающего ночника. Зависть мешалась в его душе с восторгом. Как умеет рассказывать Поль! И хоть знаешь, что наполовину это вымысел, нарядное вранье, — все равно невозможно не позавидовать! А ведь сколько увлекательного можно было поведать новым друзьям из семейных преданий рыцарского рода Баратынских… Но разве достанет смелости выступить после Галагана?

— Пальба унялась. Тишина прерывалась лишь молитвами пленных дам и звуками подавляемых рыданий. Тетушка моя, не выдержав сего томленья, накинула платок и выбежала из замка. Она бежала по пустынному проулку; ручьи крови струились под ее ногами, груды ядер и растерзанные трупы преграждали путь. Наконец она добралась до Прагского моста и остановилась посреди него, окутанная клубами пушечного дыма. "Мари!" — послышалось ей. Она резко обернулась. Офицер с обнаженной шпагой в руке, шатаясь, брел ей навстречу. И она, рыдая от счастья, пала без чувств в его объятье…

Он уже не слышал ничего. Мечтанья уносили его в далекое, давнее. Женщины соединялись со своими возлюбленными средь враждебных воплей и орудийных залпов; война разъединяла верных супругов; нежнейшие стихи рождались в тюремной камере, в преддверье гильотины; любовь, честь и долг правили судьбою.

…Какое несчастье — опоздать родиться! Словно дразня, фортуна поместила его в эти высокие стены, хранящие благоуханье и звон пышных екатерининских празднеств, гулкие шаги героев… Какие люди бывали здесь, и прогуливались под этими сводами, и смеялись, и горестно вздыхали!.. Сперва был дворец Елисавет, славной дщери Петровой. Отсюда выехала она, по-мальчишески бойкая и смелая, в Преображенские казармы — и там провозгласила себя императрицей. Как безрассудный Фаэтон, сын Гелиоса, скакала она в офицерском одеянье, придерживая на золотых от солнца кудрях гвардейскую треуголку… Вслушаться — и различимы станут в податливой тишине цокот копыт, горячее дыханье всадницы… А ежели насторожиться еще чутче, учуешь, пожалуй, и размашистое топанье великаньих ботфортов Петра, и громоподобный хохот его. Здесь, под окнами, где проложены нынче аккуратные деревянные тротуары и мостовая выстлана брусчаткой, тогда была болотистая грязь, и мощные шаги Преобразователя протаптывали прямую упругую тропу.