…Потом обитал здесь всесильный Воронцов, вице-канцлер, женатый на двоюродной сестре Екатерины. Царица любила бывать в пышном особняке, она гордилась им, как собственным домом. Здесь гостил принц прусский Генрих — родной брат Фридриха Великого; здесь раздавалась хриплая речь маленького Павла. Здесь, здесь, и совсем недавно, божественный Александр самолично экзаменовал счастливцев, досрочно произведенных в офицеры и отправившихся вместе с ним в триумфальный европейский поход…
И все это было, — и все смолкло, смерклось! И роскошный дом, блистающий и деловито шумный, тих и пуст. Словно богатая шкатулка, из коей похищены бесценные сокровища.
Какое несчастье — родиться поздно!
…Но какое все-таки упоенье, какая безмерная радость — жить в таком доме, в таком городе! До сих пор с трудом верится, что ты паж! Творец всемогущий — сам Вольтер был пажом при французском посланнике! И знаменитый вольнодумец Радищев, коего зазнал покойный папенька, учился в Пажеском…
А сколько благородства в здешних товарищах! Все они разные: сын камергера Приклонский изыскан и чопорен, как английский милорд; Ханыков, его родственник, напротив, по-русски прямодушен и бесшабашен. Будет гусаром, по всей вероятности… Креницын замкнут и горяч; кажется, пишет стихи… Паша Галаган, конечно, изрядный болтун, но это легко прощаешь, узнав его короче. Он совершенно помешан на рыцарстве, на чести…
О господи, да кто же не помешан здесь на этом!
Гофмейстер Клингенберг был прелестен. Свирепый и отходчивый педант фрунта — истый офицер, настоящий вояка! — он покрывал грехи своих воспитанников и, случалось, даже курил с ними в уборной.
Схожий с ним звуком немецкой фамилии инспектор Клингер, однако ж, ничем не напоминал простодушного краснолицего усача. Он являл собою фигуру статную, безмолвную и как бы неодушевленную. Пристальный взгляд его прекрасных, льдисто-прозрачных глаз заставлял маленьких пажей ежиться и виновато потупляться, даже если за ними не было никакой вины. Евгению нравилась четкая походка этого непонятного человека.
Чем-то трогал и учитель физики Вольгсмут, чиновник горного ведомства. Какая-то вызывающая тишина воцарились в классе, когда к кафедре робко, бочком подплыл маленький человечек в черных лосиных панталонах и синем мундире с засаленным бархатным воротником. Жуя фиалковый корень, Вольгсмут начал было читать что-то бессвязное и шепелявое, как вдруг его окружили пажи-второгодники и, бесцеремонно шумя, стали клянчить, чтоб он показал им фокусы. "Не фокусы, но опыты!" — с жалким апломбом возразил педагог. "Опыты, опыты!" — радостно загалдели воспитанники. "В следующий раз, господа, — сказал Вольгсмут, испуганно глядя на новичков. — В следующий раз…"
Евгений с нетерпеньем ждал следующего урока. Но Вольгсмут расхворался и не приходил в класс до самых экзаменов.
Математик Войцеховский, правда, был несколько суховат. Но зато француз Лельо, изящный худенький старичок с напудренной бородавкою на розовой щечке, олицетворял самое нежность. Он сразу расположился к Баратынскому и, слушая его ответы, закатывал глаза так глубоко, что виделись лишь белки в желтых прожилках:
— Tres charmant. Tres charmant, mon petit parisien [24].
Мсье Лельо был живою летописью корпуса. Он любил рассказывать младшим о прежних порядках, о давних своих воспитанниках. Память его дотошно хранила мельчайшие подробности корпусного бытия. Часу в пятом пополудни, когда кадеты занимались "про себя" в классах или в большой зале, он, мелко тряся косицей старомодного паричка, усаживался за пустую кафедру и благосклонно задремывал. Время от времени он вскидывался, словно дятел, и говорил, потешно коверкая русские слова:
— Допрежде пажи жили в старый дворец. В Зимний дворец — а-га. Он был деревянная и весьма ветхая. Форм пажеский был таков: зеленый камзол и штаны. И чулки пунсовые. И пуховый шляп, обшитый позумент. А-га.
Лельо ронял голову и всхрапывал с неожиданной для столь тщедушного тела громкостью. И вдруг вскидывался вновь:
— Главный начальств был обер-гофмаршал Ба-ря-тинский. Monsieur [25] Бортинский, это будет ваш дедушк?
— Non, monsieur Лельо [26].
Вопрос этот задавался каждый раз — и каждый раз Евгений отвечал кротко, чем умилял путающего русские фамилии старичка.
— Строгий начальств — обер-гофмаршал Барятинский! Уф-ф! Драл ух; кричал: "Щенки!" Ежель кто из паж измарал платье — oh, c'est un pИchИ capital! [27]
Француз трагически округлял карие глазки, надувал щеки и выпаливал свирепо:
— Се-кли! А-га!
Лельо с удовольствием вспоминал пажей отличного поведения. Особенно нежно говорил он о последнем своем фаворите, некоем Пестеле, экзаменованном в позапрошлом году самим государем и выпущенном первым в успехах.
— Oh, c'est un homme aux grands moyens! [28] Пе-стель. А-га…
Фамилия эта запала ветхому французу, верно, потому, что звучала совсем не по-русски.
"Секли, — недоуменно размышлял Евгений. — Странно: дворян, пажей — се-кли… Вздор. Француз запамятовал, — утешал он себя. — А ежели и было, то давным-давно. Нынче не секут: этого не может случиться у _н_а_с".
Радостным и счастливым уехал он на летние вакации домой в Мару.
Маленькой — совсем игрушечной — показалась Мара после долгой разлуки! Чудно укоротились ее аллеи, еще недавно бесконечные; гроты, осажденные хмелем и высокой крапивой, словно бы вросли в землю и нисколько не пугали теперь в потемках; узок и мелок стал овальный пруд, полузадернутый глянцевитой ряской…
Заплаканная и улыбающаяся маменька, опираясь на руку подросшего Ираклия, сошла со ступеней веранды. Странно бесцветил ее удивленное лицо белый чепец, надетый взамен темного вдовьего шлыка.
— Mon cher enfant… Mon ange… [29] — только и пролепетала она. И все смотрела, шепча невпопад: — Рассказывай, рассказывай же все-все. Все свое сердечко открой…
Но, едва он принимался рассказывать, перебивала вздохом, восклицаньем, прикосновеньем холодных вздрагивающих пальцев. И вновь требовала откровенности, рассеянно и напряженно разглядывая его лицо. И он смущался, как если бы незнакомая дама взошла бы вдруг в их пажескую спальню и, приблизясь к его кровати, попросила бы показать его письма к матери.
…И снова он затосковал о невозможной встрече с отцом. Ночью, в мезонине, душном от накалившейся за день крыши, он долго ворочался, тщась воскресить хоть одну фразу отца, хоть какую-то его черту… Но странной, почти бесплотной тенью ушел из жизни родитель, не задев, а лишь овеяв своей молчаливой судьбой круг знавших и так быстро забывших его людей.
Боргезе болел тяжко и неисцельно; его еще зимой свезли под надзор двух французских военных лекарей, осевших в Тамбове. Евгений сперва даже обрадовался, не застав любимого дядьку в именье: неизбежное разочарованье было бы так огорчительно! Но в следующее мгновенье он испугался; кровь ударила в лицо.
"Господи, как чудовищно окаменела моя душа! Какая страшная метаморфоза творится со мною… Неужто не способен я к любви преданной и верной?"
Голоса братьев и плач маленькой Софи, доносящиеся откуда-то сверху, развлекли его.
Перила тонко пели под вспотевшей ладонью. Паутина, разрываясь с шелковым треском, липла к волосам и лбу. Боже, как восхищал этот подъем в душное, пропахшее лиственной пылью и полынными вениками преднебесье!
Чердак был просторен и темен — лишь впереди белел полуовал слухового окна. Здесь средь листьев и тряпичной ветоши нашел он когда-то старинную саблю с заржавленным желобком… Но отчего так шумят эти глупые дети?
— Мы хотим играть в Фаэтона, а Софи боится, — хмуро пояснил Леон.
— Помните, как мы летали? Как вы летали, — искательно улыбаясь, поправился раскрасневшийся от волненья Ираклий.
Софи и Серж молча, исподлобья глядели на старшего брата — два своевольных, похожих друг на дружку дичка-смугленыша.
Он радостно рассмеялся, привлек малышей к себе.
— И хорошо, что боитесь. Упадете — ох, расшибетесь!
— Я не боюсь, — басисто возразил Серж.
— И я не боюсь, — подхватила Софи.
— И напрасно. Как я тогда разбился! Помнишь, Ираклий?
Он шагнул к полуотворенному окну. Маковка молодого дуба тянула к наличнику побеги салатного цвета. Облако, совсем близкое, мягко круглилось, высовываясь из-за сизо-зеленой плакучей березы. Такое же было тогда и так же обещало безопасный полет. И небо колыхалось совсем рядом, теплое, совсем не страшное. Деревья раскинули густые ветви, словно собираясь помочь, и маленький Ираклий услужливо протягивал развернутую маменькину парасольку… Ух, как ударил в уши ветер! Дуб щекотнул лицо листьями, шепнул что-то; земля рванулась навстречу, а небо предательски отпрянуло ввысь…
— Поиграемте, братец? — просил Ираклий, — Вы будете отец Гелиос, а я Фаэтон. А Софи — богиня Селена. Поиграем?
— Нет, милые. Идемте вниз — маман кличет.
Маменька, как всегда после обеда, почивала в своей спальне. Он, тихо ступая, прошел в библиотеку, рассеянно порылся в шкафу, где стояли книги отца. Томный Мильвуа — маман его обожает… Изящно переплетенный волюм Андре Шенье. Какая безумная судьба, какие удивительные стихи! А вот совсем забавная книга: "Емблемы и символы…"
Он наугад открыл толстый запыленный том на гравированной картинке с надписью: "Каперсовое древо. Разделяет мраморы. Проникает и сквозь крепчайшие камни".
— Каперсовое древо, — повторил он задумчиво. — Кажется, в Италии произрастает. И разделяет мраморы…
Он поставил книгу на место и нарочито шаркающей, старческой походкой направился к дверям на веранду.
— Что, Бубуша? Куда ты? — встревоженно окликнула маменька.