И каждый день он, как бы подчиняясь магнетическому внушению, сердя жену и нетерпеливую Александрин, возвращался к любимой картине. И лишь когда раздавался ломкий звон колокольчика и служитель — желтый старичок в лиловом мундире и в парике с косичкой — недовольно объявлял, что галерея запирается, он брел к выходу, оборачиваясь и прощаясь с прекрасным бледным лицом.
Во Франкфурте попросил позволенья сесть в экипаж пожилой старик с нездоровым оливковым лицом и трепетными пальцами музыканта. На ужасном французском языке он рассказал, что недавно разбойники ограбили английское семейство: остановили карету, извлекли обеспамятевших пассажиров и положили их под дождь, лицами в грязь. Покуда один обыскивал карманы лежащих, другой направлял на несчастных заряженное ружье, чтобы стрелять при малейшем сопротивлении.
Левушка и Николенька слушали, не сводя с повествователя разблиставшихся глаз. Настасья Львовна проворно переводила взоры с рассказчика на мужа, с мужа на толстого сонливого кондуктора, словно сравнивая выраженья их лиц и что-то взвешивая. Так неопытный игрок наблюдает за манипуляциями банкомета и понтеров… Александрин тихонечко ахала и, подражая маменьке, положила на колени кошелек, дабы немедля умилостивить возможных грабителей.
Отец рассмеялся и оборотился к мальчикам:
— Но мы-то, надеюсь, не позволим уложить себя лицом в грязь? А? — И похлопал себя по карману теплого дорожного оберрока.
Левушка вспыхнул от удовольствия. Старый дуэльный кухенрейтер был хорошо знаком ему: отец приобрел пистолет совсем недавно и в минуты особого расположения позволял сыну поиграть им.
До французской границы доехали, впрочем, вполне благополучно, если не считать досадной кражи шляпных ящиков Настасьи Львовны, доверенных ею чрезмерно любезному носильщику со сдобным голосом.
Все разошлись по постелям. Он один сидел перед окном, поделенным в клетку свинцовыми рамками, схожими с пчелиными сотами. Платан, полуоблетевший, но еще пышный, шуршал, шептался, ворочаясь и никак не укладываясь спать, — будто дожидался, когда же угомонится мечтательный постоялец. Лесистые горы смутно вздымались во мгле, луна сеяла на них белесый свет, и серые их плешины казались припорошенными снегом. Но холодно не было; свежая летняя сила бродила в воздухе, и неторопливая ночь пахла русской июльской степью, неохотно расстающейся с накопленным за день жаром.
Музыкальные волны в ушах, настойчивая возня давних мыслей и воспоминаний предвещали близость стихов. Он знал: если дать им потачку, то не забыться до утра. Но предстояло встать рано, чтобы поспеть до отправки мальпоста.
Он заглянул в спальню сыновей, перекрестил их; на цыпочках остановился у приотворенной двери, за которой слышалось ровное дыханье жены и посапыванье Александрин, и вернулся к себе, в мрачную комнату с желтыми обоями, никак не гармонирующими с общим стилем гостиницы, построенной в духе старинных готических замков.
Заснул сразу, но сон был неспокоен и краток… Он сладко потянулся, открыл глаза и сказал, улыбаясь яркой пушистой щели, раздвинувшей сумрак штор:
— Франция.
Погладил пистолет, лежащий на стуле рядом, и легким, стремительным рывком поднялся с постели.
Дверь, ведущая в коридор, оказалась запертой кем-то снаружи; в комнате меж тем не было ни ночника, ни колокольчика. Он распахнул окно. Дом окружала висячая галерея; не долго думая, он перемахнул через подоконник и, настороженно пружиня на ногах, словно вдетых в стремена скачущей лошади, пошел по галерее. Кучер в малиновом кафтане с обрезанными рукавами, запрягавший во дворе лошадей, изумленно воззрился на лунатика-постояльца. Он таинственно кивнул кучеру и, прижав к губам палец, побрел дальше. Галерея выгнулась углом; он вспомнил, что в комнате-фонаре живет хозяин, и постучался в зарешеченное окно, прорезанное в форме крепостной амбразуры. К стеклу приник хозяин во фланелевом колпачке, с постельным пухом в усах; не узнавая постояльца, он свирепо оскалился и погрозил кулаком. Евгений вежливо улыбнулся и показал трактирщику дуэльный кухенрейтер. Насмерть перепуганный буржуа, умоляюще жестикулируя, отпрянул в глубину спальни. Смущенно посмеиваясь, досадуя на внезапное свое озорство, Евгений вернулся по галерее в нумер.
Настенька, по счастью, еще спала. Через минуту дверь в коридор была отперта, и полуодетый хозяин, сопровождаемый меланхолическим слугой, непрестанно кланяясь и лепеча извинения, сам подхватил тяжелый чемодан и проворно засеменил к почтовой конторе.
Зашлепанная грязью карета как из-под земли явилась; кондуктор, предупрежденный трактирщиком, поспешал навстречу, чтобы собственноручно подсадить опасных путешественников на придерживаемую лакеем ступеньку. Не успевшая позавтракать Настенька недоуменно глядела на конфузливо улыбающегося мужа.
В Париже Настасья Львовна совершенно позабыла о своих недугах. Да и было отчего: словно в Петербург бухнулись после деревенской спячки! Ежедневные визиты и приемы, скитанья по обширному, как город, Лувру, благоухающему сладкими духами и старым рассохшимся деревом; магазин платья на Монмартрском бульваре, пленивший и Александрин и маменьку не столько роскошью своих товаров, сколько рыцарственной услужливостью смазливых приказчиков; наконец, Тюльерийский сад, особенно расположивший к себе Николеньку, невзначай прознавшего, что некогда самая красивая и большая его аллея была вся засажена капустой, — все это волшебство и великолепие ошеломляло, сбивало с ног, кружило и туманило голову.
Он абонировался в нескольких библиотеках сразу и накинулся на сочиненья новейших немецких и французских литераторов.
Мишле, о котором он мельком слышал от Путяты, радостно поразил его. Мысли о том, что история — это вечный поединок между свободой и фатализмом, что человеческий дух освобождается в борьбе человека с материей или роком, казались ему своими, давно родившимися, но за недосугом не успевшими воспитаться в его голове и сердце. Памфлет против иезуитов и церкви заставил насторожиться, но еретическая идея семьи — краеугольного камня подлинного храма и гражданской общины — вновь радостно изумила: за несколько тысяч верст от родного дома странный выходец из гущи французского простонародья, одинаково влюбленный в Бога и революцию, думал и чувствовал удивительно близко с ним, русским дворянином и одиноким мечтателем… Счастливо взволнованный, читал он об отречении от эгоизма, о творческом счастии, венчающем историю народа, низшие и высшие слои коего действуют во взаимном согласии и понимании. Жалость и любовь возглашались главными принципами бытия; отечество и семья боготворились, ибо любовь к семье неизбежно перерастала в любовь к отечеству, а последняя порождала чувство кровного единства со всем человечеством.
Он взволнованно встал. И одновременно с ним, словно отражение в воде, поднялся в другом конце залы дальний его визави, серый худой человек с прекрасною головою, пышнокудрой, как у юноши, и седой, как у Риберова апостола.
Они приблизились друг к другу и вышли на улицу. Евгений сказал несколько фраз по-французски, но Мицкевич отвечал по-русски, очень медленно и очень чисто.
Они говорили немного: Мицкевич держался приветливо, но чопорно. Он расспросил о подробностях смерти Пушкина, поинтересовался здоровьем князя Вяземского. О себе сказал, что переселился в Париж в позапрошлом году, несколькими днями спустя после торжественного прибытия сюда праха Наполеона, что друзья — Жорж Занд, Фоше Леон и Жюль Мишле — упросили учредить для него в CollХge de France особую кафедру славянских литератур. Он читал здесь лекции о польской поэзии и о русской словесности, но польские выходцы, ненавидящие все русское, чуть не провозгласили его отступником и предателем. Ныне его преследуют чуть не все: проповедь польского освобождения и преклоненье перед Наполеоном — вторым мессией на заблудшей земле — привели к тому, что министерство приглашает на кафедру другого человека.
— Но что поэзия ваша?
Мицкевич улыбнулся каменно.
— Хандра и зло столь велики, что достанет двух унций, чтобы помешаться либо повеситься, — устало отвечал он. — А тянуть из себя стихи, как железную проволоку… — Он махнул рукою. Лицо его было темное и серое, словно запыленное долгим путешествием по выжженной зноем пустыне; спина прямилась напряженно и безнадежно, как у изнуренного, но терпеливого бродяги. И в неподвижных, как у летящего сокола, глазах стояла стальная даль новых дорог. — Впрочем, — сказал он, — я написал латинскими стихами оду, посвященную Наполеону Бонапарту. — Он наклонил голову и молитвенно пошевелил твердыми, почти бесцветными губами. — Только он мог освободить мое отечество.
— Вы полагаете… — начал было Баратынский. И вдруг спросил: — А вы действительно, очень дружны с Мишле?
— Да, — холодно кивнул Мицкевич. — Очень. Но простите: жена ждет меня. Она содержится в больнице для умалишенных; я как раз собираюсь вместе с моим другом навестить ее.
Они раскланялись.
Несколько последующих дней он жил в Париже, почти не замечая его. Образ скорбного и надменного пилигрима преследовал воображенье. Закрыв глаза, он ясно видел мерно движущуюся, но и как бы застывшую в пустом пространстве эту фигуру, эту спину, старательно стройную, терпеливо безнадежную, — и его подмывало желание идти следом, идти одному, обреченно и бессмертно идти… Куда? Уныние и раздраженье на себя охватывали его.
Поездка в Версаль, о котором давно мечтала Настасья Львовна, развлекла Евгения. День был воскресный, и площадь Согласия с раннего утра запрудили бесчисленные тильбюри, фиакры и незатейливые коляски для толпы. Настенька, отчаявшись найти карету, готова была на попятный, но ему пришла озорная мысль прокатиться в "ку-ку" — безобразном безрессорном экипаже в одну лошадь, кучер которого болтался на площади, добирая неприхотливых седоков. Николенька хотел во что бы то ни стало усесться на империале, маменька насилу воспретила ему это под страхом паденья и жесточайшей простуды. С великим трудом устроились на коленях друг друга, причем соседкою жестоко краснеющего Левушки оказалась прехорошенькая юная француженка с ящиком акварельных