Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) — страница 75 из 76

Вдруг на средину площади выхлестнулась из переулка тугая струя приплясывающего и галдящего люда, предводительствуемая двумя молодками, одна из которых колотила в бубен, а другая танцевала тарантеллу. И тотчас вокруг завилось мускулистое кольцо пляшущих и глазеющих, и все новые люди вовлекались в эту жарко пыхтящую и грохочущую воронку.

— Какая страна! Какое роскошество всех сил, — восторженно говорил он. — Дети, прекрасные и свободные дети! Если б нашей хмурой отчизне чуточку этого солнца, этой веры в бесконечность жизненного огня…

Николенька то и дело подбегал к танцующим, взмахивая в такт тарантелле рукою и крепко притопывая ногами.

— Веди себя прилично! — тихонько прикрикнула мать.

— Ах, да зачем это! Пусть мальчик веселится как умеет, — Евгений усмехнулся. — Слишком часто люди ведут себя прилично вместо того, чтоб вести себя хорошо… Но посмотри сюда, Настенька! Сколько грации в этой дурнушке!

Настенька любовалась и нежно, цепко придерживала слабыми пальчиками его пальцы. И радостно, жестоко, великодушно била в глаза и сердце чужая жизнь, нищая и роскошная, гибельная и бессмертная.

…Villa Reale состояла из длинной аллеи, вытянутой вдоль залива с непривычной для Неаполя строгостью. Вверху, по ровному склону, нежились в зелени садов старинные палаццо и виллы местной знати, кое-где зазывно сверкали пансионы и отели для иностранцев. Внизу лениво и беспорядочно развлекалось море и, словно подражая ему, дремала и бурно взрывалась жизнь аборигенов.

Утром Villa Reale безмолвствовала. Лишь небольшая площадь, замыкающая аллею, оглашалась матовым звоном бубенчиков: крестьяне на коренастых мулах проезжали на городской рынок. Но это было внизу, за границей, означенной деревьями, — границей условной, но непререкаемой. Villa Reale длила свой важный сон; лишь деревья, напичканные неугомонными птицами, тихо шевелились и шаловливо переплескивались друг с другом волнами изумрудно-золотистого блеска. Яркие, четко отделенные один от другого листья, мнилось ему, живописали все оттенки радости. Он любовался этими щедрыми кронами, невольно сравнивая их с зыбистыми дубравами родины, рисовавшими взгляду все степени меланхолии…

Чинная аллея понемногу оживала: в разнеженном воздухе возникало, будто нарождаясь из него, белое плавное платье, и словно бы прямо из лазури спускался синий шелковый парасоль. Слабым, бледно-розовым цветком подымалось к солнцу личико прогуливающейся mademoiselle, и откуда-то из древесных теней выпархивали, придерживая разлетающиеся фалды, пестрые, почему-то все долгоногие кавалеры. Сверху, с балкона, они представлялись экзотическими мотыльками и стрекозами.

За густою зеленью, у моря, раздавались восторженные клики. Там гребцы, задрапированные в живописное рубище, обнажились на потеху зевакам и, прыгая с лодок, изображали в прозрачной воде мифологических богов, покрываясь чешуей серебристых пузырьков.

Благоухали розы и померанцы; резко воняло гниющей на берегу рыбой; нежные мелодии оркестрионами холеный смех гуляющих перебивались бранью дерущихся лаццарони и воплями избиваемого осла.

И, лениво копя раздраженье, цедил в небеса едва приметную дымовую струйку покатый холм, покойно развалившийся на противоположном берегу залива.


Улыбчивая южная фортуна благоприятствовала посланцам ненастливой Гипербореи: в воскресенье было объявлено новое открытие древностей.

Наняли легкий экипаж; покладистый веттурино свистнул, щелкнул длинным бичом — и колеса весело застучали по плотно убитой дороге.


Город сохранился на удивленье. Дети то и дело просили остановиться, чтобы подробнее разглядеть на мостовой, выложенной плоскими каменьями, следы древних колес и отчетливо заметные на стенах бескрыших домов античные фрески.

Настасья Львовна, обнаружившая приустроенную к роскошным покоям Саллюстия съестную лавку, похвалила практичность патрициев, не гнушавшихся торговлею хозяйственными припасами, вырабатываемыми в их имениях.

Место раскопок окружали инвалиды и солдаты швейцарской гвардии в красных мундирах. Инспектор, хмурый пожилой австриец, записывающий отвоеванные у забвения предметы, озирался по сторонам с таким видом, точно подозревал в каждом из толпившихся вокруг любопытных преступника. Впрочем, и сам он походил на осаждаемого погоней каторжника.

Левушка сумел пробиться меж людей, созерцающих творимое священнодействие, и увлек отца к самому краю разверстой ямы. Нагие до пояса, обливающиеся потом рабочие бережно вытаскивали только что отрытый стол белого мрамора с бронзовыми украшеньями и обломки лепного карниза. Густо-голубое небо нежно холодило завитки блистающей, будто лишь сейчас вычищенной бронзы. Сочная трава бархатисто синела в тени, и со странной четкостью светлели на ней белесый череп и тусклый, как запылившийся мел, скелет древнего обитателя цветущей Помпеи.

Возвращались в сумерках. Николенька спал, полулежа на коленях матери. Сашенька и Левушка дремали, стукаясь при каждом ухабе сблизившимися головами.

— Прелестная поездка. Не правда ли, сага mia? [174]

— Прелестная, — отвечала Настасья Львовна после небольшой заминки. — Но эти ужасные кости. Это страшное виденье…

Он тихо засмеялся:

— Помилуй, ангел мой! Ровно ничего ужасного. Смерть предстала мне здесь, в Италии, положительно лишенной своего зловещего образа. — Он задумчиво кивнул головой. — Мне помнилось даже, что ее и нет вовсе.

Настасья Львовна недоуменно, почти негодующе посмотрела на мужа.

— Да, милая. Жизнь бесконечна, она воскрешает все погибшее. Солнце сияет равно и свежей траве, и мертвым костям. — Он поймал отстраняющиеся пальцы жены и приласкал их. — И разлука любящих невозможна.

Настасья Львовна вздохнула.

В субботу отправились в Сорренто.

Часть пути, к величайшему удовольствию мальчиков, проделали на мулах. Тропинка капризно и страшно вилась над скалистым берегом, ее теснили к обрыву гигантские желваки горы, похожей на бородатое оскаленное лицо. Судорожно скорчившиеся оливы пахли пряно и жирно, и этот запах неожиданно воскресил в его памяти немецкую кондитерскую, расположенную близ Пажеского.

К домику, стоящему на полугоре и окруженному липами, их проводил инвалид с заряженным ружьем: места считались опасными, случались здесь даже убийства… Настасья Львовна нервничала и нимало не оценила дивного овечьего сыра и терпкого, почти черного вина.

Рано поутру спустились вниз и на барке благополучно пристали к острову Капри. На берегу наняли две маленькие лодки; опытные рыбаки с величайшей ловкостью провели их в узкое отверстие Лазурной пещеры — и забывшей все треволнения Настасье Львовне предстало волшебное зрелище, порожденное преломленьем солнечных лучей в воде, стиснутой сводчатыми скалами.

И совершенно очаровал и ее, и онемевшую от восторга Александрин пейзаж, открывшийся с вершины Святого Креста. Влажной бирюзой и голубизною полнились чаши Неаполитанского и Салернского заливов; курчавое руно обильных садов смягчало несколько угрюмый облик долины, и прозрачно курился на горизонте покатый конус Везувия.

— Вот где надо еще побывать, — сказал он.

— Ага! Непременно! — с жаром подхватил Левушка.

— Этого лишь недоставало, — с добродушною досадою молвила маман. — Вы меня вконец морите своей жовнальностыо. Покуда я жива, и не говорите мне про этот ужас!

LXVII

В Неаполь прибыла лечиться от ревматизмов московская тетушка Свербеева. Дмитрий в подробном и бесцеремонном письме просил бывшего приятеля споспешествовать исцеленью старой дамы.

Свербеева остановилась в их отеле. Поначалу она свирепо хулила местные красоты и беспорядки и целыми днями сидела взаперти, боясь морской свежести. По утрам четверо дюжих лакеев приносили ей на второй этаж ванну нагретой воды, не проливая, к великому изумлению Николеньки, ни одной капли. Это своеобычное леченье продолжалось неделю, после чего старуха заявила о полном выздоровленьи и о желании путешествовать. Настасья Львовна взялась сопровождать московскую знакомку в Пуццоли, на фабрику этрусских ваз и к развалинам храма Юпитера Серапийского. Евгений отговорился головной болью. Александрин и Николенька присоединились к маман. Левушка пожелал заняться с новым гувернером уроками итальянского и остался с отцом.

— Едемте, папа! — так и ринулся к нему Левушка, едва лишь они остались одни. — Ведь близко, совсем рядышком! Вон он, Vecchio Vesuvio [175], в окошко видать! Завтра чуть свет встанем и…

— А маменька? — напомнил он, посмеиваясь и исподволь заражаясь азартом мальчика. — Нехорошо ее обманывать.

— А маменька… Мы ей после расскажем — и никакого обмана! Мы очень быстро! Чуть свет.

И наутро они, взяв беспечного, ничего не понимающего, но на все соглашающегося веттурино, потрюхали по пружинно тугой, в крутую дугу заворачивающейся дороге.

Довольно скоро веттурино, успевший получить немалую мзду вперед, проявил неожиданную понятливость и объяснил на вполне сносном французском, что до Старика Везувия не столь уж близко и что придется сделать остановку в городе Ресина, где надлежит найти знаменитого проводника Сальваторе, который умеет, подобно барометру, предузнавать все изменения, происходящие в таинственной утробе достославного курильщика.

Поминутно оборачиваясь на русских синьоров и в знак особого расположения обдавая их клубами вонючего трубочного дыма, извозчик, спотыкаясь и помогая себе руками, произнес эту длинную тираду — и, окончив ее, оглушительно захохотал, чрезвычайно довольный своим красноречием и своей находчивостью.

Левушка глядел умоляюще и жалостно; солнце лишь начинало свой путь; отец велел веттурино везти.

…На грязном, пропахшем скисшим вином дворике Сальваторе толпились, громко препираясь, проводники и носильщики — кто с ослом, кто с мулом, — азартно выхваляющие себя и своих четвероногих спутников.

Сальваторе, не проспавшийся после двухдневного застолья с кастелламарскими рыбаками, свирепо сверкал красными, как мясо, белками глаз и на все посулы отвечал одно: