Недуг бытия (Хроника дней Евгения Баратынского) — страница 8 из 76

Внезапное раздраженье охватило его.

— Погулять. Пинии проведаю, — кротко отозвался он.

…Тощие и сухие, словно обдышанные незримым огнем деревца скучно пахли скипидаром. Он сорвал хвоинку, вяло пожевал и выплюнул: горько!

На лавочке подле людской камердинер Прохор с кучером Ефремом играли в горку, смачно шлепая засаленными картами. Толстый буфетчик пронес груду судков, вылавливая и жуя на ходу кусочки недоеденного фрикасе. Евгений брезгливо попятился за разросшуюся куртину. Когда буфетчик скрылся в кухне, он выступил из своего укрытия и свернул на тропинку, ведущую к каретному сараю. С тоскою глянул в растворенную дверь, где горбатыми силуэтами темнели контуры старых рыдванов и неясно рисовался легкий абрис прогулочного фаэтона.


На следующий день он упросил маменьку отпустить его до конца вакаций в смоленское именье Богдана Андреича.

X

Дом дяди Богдана был велик и неудобен.

Сначала проходили, зажав нос, переднюю, полную дворовых людей. Одни из них полулежали на прилавках; другие, расположившись вкруг большого стола, занимались латаньем ветхих камзолов и исподнего платья; третьи подшивали сапоги или мазали их дегтем и ворванью.

Далее следовали чрез анфиладу из трех комнат: залы в четыре окна, гостиной в три и диванной в два. По мере углубления в недра дома воздух становился чище, а комнаты темней и опрятней.

Дядин кабинет помещался за буфетной. Здесь царила строжайшая чистота и всегда были приспущены маркизы на двух продолговатых окнах. В трех необъятных шкапах содержались книжные богатства Богдана Андреича. Комната пахла мореным деревом и плодами: хозяин полагал, что испарения от свежих яблок и груш помогают сохранять здоровье лица и бодрость духа.

Евгению нравилось бывать здесь; нравилось представлять сидящего в темном углу отца, окутанного облаками трубочного дыма и сокровенно беседующего, с любимым братом.

Выпуклые светлые глаза Богдана Андреича загорались задорным огнем, когда он вспоминал о покойном.

— Отец твой не был из числа тех исполнителей, коих усердие превозмогает всё — даже глас совести. Когда граф Александр Васильич Суворов был сослан в свое поместье, о нем забыли решительно все. — Адмирал сердито пристукнул об пол палкой, вырезанной из можжевелового корня. — В заточении своем горделивый старец никем не был навещен. Все страшились даже косвенно проведать о его здравии.

— Но папенька… — тихонько напомнил Евгений, многажды слышавший эту историю, но всякий раз заново радовавшийся рассказу о благородстве отца.

— Во всем Петербурге лишь твой отец открыто сожалел о горестной судьбе Суворова.

Дядя гулко сморкнулся в клетчатый платок и сильно стукнул палкою. Вбежал заспанный пухлощекий казачок с голубыми галунами на груди.

— Ступай вон, пендерь, — добродушно прикрикнул Богдан Андреич. — Когда надобно, не докличешься.

— Дядюшка, расскажите еще о папеньке. Как его государь покойный жаловал.

Дядя нахмурился и громко хрустнул пальцами, изуродованными подагрой.

— При Павле Петровиче всех нас окунали попеременно то в кипяток, то в ледяную прорубь. За сущую безделицу исключали со службы, заточали в крепость. А то и в Сибирь. Арестации почитались ни за что.

— Государь был злодей?

— Кто сказал? — Адмирал сердито засопел и слегка привстал в креслах. — Государь Павел Петрович был существо, недоступное простому разуму. Мы, верные слуги его, были свидетелями самых поразительных его превращений! Да, бывал жесток. Но вместе с тем изливались великие милости. Умел наказывать, но и взыскивал щедро. Нынче он ласковый. А завтра — берегись! — Богдан Андреич резко захохотал. — Любил всякое рыцарство. Дом Воронцова, где нынче корпус твой, прохвостам мальтийским пожаловал.

Евгений вспомнил мраморные доски с девизами и католическое распятье над православным иконостасом корпусной церкви.

— Mon oncle, mais pourquoi… [30]

— Нет, государь зол не был, — твердо прервал Богдан Андреич. — Рыцарство в нем было, широта. А какие виктории при нем! А почему? Потому, что армия трепетала!

Богдан Андреич развалистой походкой приблизился к племяннику, мягко приподнял его за плечи.

— Начитался своих французов! Эк подумать: "Государь злодей…" Эк догадало! Чему только учат вас нынче? Бесенок в тебе завелся — стерегись! — он погрозил скрюченным пальцем.

— Это Вольтер говорил, дядюшка. Про бесенка:

Признаться надо нам, так наша жизнь проходит,

И каждого из нас бесенок некий водит…

— Смотри, чтоб бесенок сей не обратился в рогастого беса. В наше время многие полупросвещенные повесы пленялись твоим Вольтером.

— И что же?

— Ну полно, — строго остановил Богдан Андреич.- Brisons lЮ [31]. Потолкуем об ином. Твоя матушка хвалила в письме твои вирши французские. Покажи.

Евгений судорожно прикрыл оттопыренный карман: не успел спрятать до дядиного прихода проклятую тетрадку…

— Oh, cher oncle! Brisons lЮ… Pour l'amour de Dieu… [32]

— Э, брат, не годится! Негоже от командира утаивать!

— Дядюшка, но клянусь Аполлоном…

Он залился жгучей краской. Как поведать милому адмиралу, что после оглушительного пансионского конфуза не показывал ничего — никому, никогда, даже маменьке. Да и пажеское ли, мужеское ли дело — кропать втихомолку рифмы?

— Печально, брат, — молвил Богдан Андреич. — Печально, что сошел с поприща, не успев утвердиться на оном. А я, признаться, надеялся. Собирался свесть с Гаврилой Романовичем — знакомы были…

— Вы, дядюшка? — Евгений задохнулся восторгом.

— Пустынны губернии словесности российской, — грустно и торжественно продолжал Богдан Андреич. — Певец Фелицы дремлет, обрекая на сон всю поэзию нашу. А на Москве одного Шаликова и слыхать.

— А Жуковский? А Батюшков? Дядюшка! Да я вам… Ах, нет, лучше потом…

Он ринулся к дверям.

— Да погоди ты! Экой, право! — кричал вслед дядюшка, смеясь сочувственно. — Меня-то хоть не бойся! Или я супостат родному племяннику?

Но родной племянник был уже далеко.


"Какой стыд! Еще немножко — и поддался бы…

А может быть, стоило показать? Дядюшка знает толк в стихах…

…Нет, нет: нельзя! Так слабо, так убого… Это несносное обезьянничанье, эта мерзкая переимчивость — ни один стих не скажется по-своему… Отвратительное французское жеманство… Господи, отчего не пишется по-русски?"

Огромные перепутавшиеся липы прислушивались друг к дружке. Ровик, засыпанный прошлогодним листом, густо порос по склону сухой травою. Страстно гукала горлинка, и гулко раскатывались парные клики кукушки, словно подманивая в глухие недра парка.

Светлая поляна ступенчато запестрела высоким зверобоем и низенькой душичкой. Он нагнулся и сорвал лиловую гроздку, растер и понюхал — ударило полынной горечью. А пообвянув, меленькие эти цветочки заблагоухают сладостно и грустно…

Старый, вольно раскинувшийся сад томился под тяжким предвечерним солнцем. Дебелые яблони женственно круглились зеленью слабой и нежной, словно просвечивающей сквозь туман. Он хотел было пойти к ним, но остановился: яблоки-то еще незрелы. Да и слишком жарко здесь.

Он повернулся назад и побрел пятнисто затененной аллеей. И вдруг раздалось звонкое, нетерпеливое:

— Venez ici, EugХne! Je vous cherche partout! [33]

…Кузины играют в серсо. Господи — из огня да в полымя!

Он скомкал постылую тетрадку и сунул ее в жасминный куст.


Смуглая кривоножка Аннет была капризна и плаксива, как сестренка Софи; белокурая шалунья Мари отпугивала насмешливостью бойких речей и телесной ловкостью. Он скверно играл при ней.

— Ах, кузен, чему только вас учат в корпусе, — досадливо сказала Мари, роняя деревянную шпажку и отирая вспотевший лоб изнанкой ладони. Узкое ее лицо было зеленовато от лиственной мглы и закатного неба, но смешной губастый рот алел ярко и влажно.

Он потупился, поднял шпажку и с поклоном подал кузине. Аннет, смуглая, как негритенок, глянула исподлобья и, не сказав ни слова, побежала к дому.

— Куда, Аннет? — окликнула Мари. И рассмеялась нежно и властно, как взрослая дама. Села на скамейку и, выставив красивую ножку, звездчато отороченную панталонным кружевом, начертила на песке носком туфельки прямую линию.

— Эжен, чему вас учат в корпусе? Это, должно быть, чрезвычайно интересно!

Он вздохнул и начал перечислять:

— Математика, геральдика; фортификация, история; языки немецкий и французский. Есть еще ситуация…

— Ситуация — это прелестно, — заметила она и нетерпеливо притопнула ножкой. — Но ведь вы офицером будете? Вам, следственно, преподают военные предметы — n'est-ce pas? [34]

— Да, конечно; я говорил вам: фортификация, ситуация; засим, засим… — Он мучительно нахмурился, силясь вспомнить самое увлекательное. — Фехтование! И выводят иногда на плац — показывать фрунтовые артикулы. Но это позже, когда произведут в камер-пажи.

Мари оживилась.

— Камер-паж — это уже какой-то чин, да? Что-то уже серьезное?

— Несомненно, — подтвердил он, несколько приободрившись.

— А какие обязанности камер-пажа?

— Камер-паж должен ловко и в меру подвинуть стул высочайшей особе, подать с правой стороны золотую тарелку, на которую императрица кладет перчатки и веер, — заученно повел он. — Не поворачивая головы, императрица протягивает назад через плечо руку с тремя соединенными пальцами, в которые надо вложить булавку, коей ее величество прикалывает себе на грудь салфетку…

— Постойте-ка, — прервала Мари. Приняв чинное выражение и каменно глядя перед собой, она протянула через худое плечико тонкую руку. — Ну, вкладывайте же! Я ваша императрица.

Он быстро обломил с розового куста длинный шип и с поклоном вложил в пальчики кузины.