7
Я счел, что на Ленинском уже не протолкнуться, и погнал переулками к набережной. Моросил дождь, машину кое-где заносило на мокрой листве. Я рассчитывал пробраться к Большому Каменному, однако на Кадашевской дорогу перекрыла большая авария — мерцали синие огни милицейских «фордов», стояла «скорая», — и всех заворачивали куда-то направо. Я представил себе толчею набережных и повернул назад. Тут тоже было яблоку некуда упасть, однако через пять минут меня все же вынесло на Садовое и поволокло в сторону Парка. Поток шел на удивление быстро, и я уже посматривал на часы, прикидывая, когда именно смогу наконец расшнуровать туфли. Через десять минут я был у Маяковки.
Поколебавшись, все-таки взял правее туннеля — левым поворотом на Брестскую.
Будчев любит повторять, что будущее известно нам — но не в деталях. И он совершенно прав: при подъезде к Белорусскому в ранних сумерках меня ждала пробка, большим вонючим спрутом распространившаяся по прилегающим переулкам.
Музыка потренькивала, а я барабанил пальцами по рулю и смотрел сквозь лобовое стекло. Время от времени щетки стеклоочистителя смахивали капли. Воспаленные огни теснящихся впереди стоп-сигналов были окаймлены розовыми ореолами.
Все не слава богу с этим Николаем Васильевичем… Уж о чем они там толковали с Женюркой этим его?.. черт их знает. В итоге Николай Васильевич дал согласие. Однако и тут не просто так: выговорил себе еще сроку до завтрашнего утра. Завтра в одиннадцать он готов дать задаток. Старый ишак… почему завтра?
Что ему эта ночь?
Машины то глушили моторы, то заводились снова, чтобы проехать еще три или четыре куцых шага. Вот какой-то джип перевалил бордюрный камень, истерически бодро прокатил метров двадцать по тротуару, уперся в тумбу, разочарованно попятился и начал внедряться обратно в поток. Ему бешено сигналили и яростно моргали фарами. Дальше, у площади, и вовсе стоял многоступенчатый и непрестанный вой клаксонов, похожий на разноголосые звуки настраивающегося оркестра.
— Бога ради, на пропитание…
Я опустил стекло и сунул монету в холодную ладошку. Старуха привычно осенила меня крестным знамением и перешла к следующей машине. За ней двигался рослый парень в камуфляже. Руки были заняты костылями, зато на груди висел пакет для подаяний. Лицо ровным счетом ничего не выражало: оно, понятное дело, не было мертвым, но и назвать его живым не поворачивался язык; это было лицо человека, спящего тяжелым сном — тяжелым и вязким, как кусок мокрой глины. Оно оставалось таким до той самой секунды, пока я не кинул в пакет рубль, — тогда по нему мгновенно скользнула презрительная усмешка.
Он двигался как испорченный механизм, рывками — оперся, качнулся… и опять — оперся, качнулся…
Разве я заслуживал его презрения?
Я отвернулся, снова подумал о Ксении — и она, пронизанная дробящимся пламенем ночной улицы, отчетливо, словно фотография на стене, появилась перед глазами: вьющиеся темные волосы, тонкий нос с едва заметной горбинкой и это смутное, оставшееся мне непонятным ожидание во взгляде: да, смутное ожидание, смешанное с такой же смутной безнадежностью.
Я уже несколько раз вспоминал о ней со вчерашнего дня. Зачем? Не знаю. Вспоминалась. С одной стороны, ничего странного: Ксения — потенциальная клиентка. Более того — поскольку Ксения есть потенциальная клиентка, думать о ней следует неотрывно. С другой стороны — клиентка вовсе не моя, есть у Ксении Марина, вот пускай Марина о своих клиентах и думает: ей за это деньги получать. С третьей — Ксения не только чья-то там клиентка, но и весьма привлекательная женщина. Да еще с загадками во взорах.
Такую не каждый день встретишь. С четвертой — клиенты клиентами, загадки загадками, но уж вот на кого она не похожа, так это на ту, с которой бы мне хотелось связать свою судьбу. Даже при всей фантастичности этого предположения в целом — то есть о возможности с кем-либо еще связать свою судьбу. В общем, с какой стороны ни поглядеть — все совершенно зря…
Я смотрел сквозь мокрое стекло и видел все то же самое: красные пятна стоп-сигналов, разноцветные блики мокрого асфальта, мокрые бока машин, мутное сияние над площадью. Нет ничего противнее, чем в конце длинного и тяжелого дня стоять в пробке. Пять минут ты проявляешь терпение. Затем минут пятнадцать более или менее успешно глушишь нарастающий протест. Затем впадаешь в кратковременную ярость. Однако ярость не находит себе выхода.
Поэтому еще через три минуты ты погружаешься в болезненное оцепенение, вызванное продуктами ее распада. И начинаешь думать.
О чем можно думать, когда стоишь в пробке? Обо всем. То есть ни о чем. Мысли цепляются друг за друга, пользуясь любым поводом.
Даже самым случайным — словом, созвучием… Нет выхода ярости.
Вот так. Говорят, в автобусах должно быть написано над дверями:
«Выход с другой стороны». Потому что когда написано «Выхода нет», люди склонны кончать с собой прямо на кругу. Доехали до конечной — да и айда. Видел же я однажды женщину. Ужас жизни проявляется именно в обыденности. Обыденность всякого может довести до ручки. Это точно. Что говорить. В каждой руке у нее было по сумке. Автобус мотало, она морщилась, переступая, чтобы удержать равновесие. Ей нужно было куда-нибудь деть глаза, и в конце концов она не нашла ничего лучше, как упереть их в надпись на стекле: «В случае опасности разбейте стекло молотком». Долго шевелила губами, а потом негромко и растерянно спросила:
«Господи, да неужели же еще и молоток с собой возить?..» А тут еще над дверями: «Выхода нет». Ну и куда деваться?.. В сущности, от обыденности, от этого ужаса истекающей жизни есть только одно средство. Да, одно. Нет, два. Два надежных выхода. Один — в непроглядную тьму. Ближе, ближе… еще шаг — и ты мгновенно растворяешься. Так падает в воду капля с ладони. Капнула — и попробуй теперь ее найди. Nihil. А другой выход? Другой, надо полагать, к свету. В жизни значительно больше несчастья, чем счастья. Нет, наоборот. Отсутствие несчастья есть счастье.
Значит, счастья больше. Но и в это не верится. Молодость несчастна в силу малых своих возможностей. Позже обнаруживаешь, что в мире вообще нет возможностей сделать тебя счастливым. А уж несчастней старости и вовсе ничего не бывает. Поэтому так и тянет схватиться за любую возможность счастья. Счастье — это где сияет пронзительный свет любви? Да. А где тут сияет пронзительный свет любви? Здесь? Да, наверное, здесь… ведь где-то должен! Хвать — а это просто раскаленная конфорка на грязной плите. Каково?.. Разве я не любил? Тысяча лет прошло, а я отлично помню: был четвертый час ночи, поезд отбывал без чего-то восемь, я лежал без сна, и мои губы и щеки пахли духами Леночки Двиганцевой. Я боялся уснуть, чтобы не потерять этот запах, а вместе с ним — и блаженную память о том, как мы говорили и целовались, и меня переполняла нежность к ней, продрогшей, но не хотевшей меня покинуть в эту ночь перед расставанием. «А знаешь, — сказала она. — Я всегда на школьные встречи ходила как на сватовство. Как будто знала, что так и будет!» Я целовал ее мягкие губы, удивляясь, почему не признался раньше. «Мне остался год, — сказал я. — Потом мы поженимся». Она засмеялась. «Это и правда совсем недолго, — сказала она. -
Смотри: сейчас февраль, потом март, апрель, май, июнь…» — «В июле я приеду, — перебил я. — Я уже договорился насчет преддипломной». — «Ну вот… В июле ты приедешь… потом сентябрь, октябрь…» — «До зимы, — счастливо подхватил я. — Зимой каникулы, а потом уже в мае — раз, и готово!» Она спокойно поцеловала меня и сказала: «Ну и хорошо. Это правда совсем недолго». Утром я уехал и вернулся через несколько месяцев, как обещал, когда пришло время практики, но с Леной Двиганцевой уже не…
Я отпустил сцепление и рывком бросился догонять рванувшую с места «Волгу». Что-то наконец где-то лопнуло. Плотину прорвало.
Поток машин покатился к площади, я последним успел выскочить под гаснущий зеленый, увернулся от бешено сигналящего «мерседеса», сунулся между двумя джипами… тут переключился второй светофор!.. давай, Асечка, давай!.. погнали, погнали!.. И мы вырвались на простор Ленинградки!..
Через пять минут я щелкнул замком и включил свет в прихожей.
За дверью Анны Ильиничны послышался частый нарастающий топот, похожий на работу хорошего барабанщика, потом дверь с треском распахнулась — и Дениска замер на пороге, растопырив руки, вывернув ладони так, словно ждал проверить, не идет ли дождь, и улыбаясь недоверчиво и радостно:
— Севгей! Севе-е-е-ежа!
— Привет тебе, — сказал я. — Как живешь?
— Пойдем игвать в «монополию», — предложил он, сосредоточенно хмурясь. — Много домов, заводов…
— Нет, нет, нет! — Анна Ильинична тоже выступила из комнаты. -
Мы уходим, Денис. Да? Нас мама ждет. Добрый вечер.
— Добрый вечер, — ответил я. — Вот видишь, братан. Вам пора.
Дениска, будто свеча, на которую пахнуло адским жаром, весь оплыл, одновременно скручиваясь в коленках, с легким шлепком приник к двери как распятый и сказал, запрокидывая ко мне голову:
— Ну вот. Опять.
— Пойдем ко мне на пять минут. Хочешь? Анна Ильинична, можно на пять минут?
Дениска воспрял.
— Телефон звонит не переставая! — сообщила между тем Анна Ильинична, делая страшные глаза и прикладывая пальцы к вискам. — Просто не переставая!
— Дикие люди, — сказал я. — Да вы бы у себя выключили.
— Я и выключила! Что вы! Что вы! Это же совершенно невозможно!
Анна Ильинична была женщиной чрезвычайно впечатлительной и благовоспитанной — из тех, что даже в слове «сортировка» способны усмотреть некоторое неприличие. Но это бы полбеды. Беда была в ее маниакальной чистоплотности — так, например, яйца перед варкой она мыла с мылом. Я ждал, что она сейчас снова заноет о том, будто нашла пятнышко на раковине или мусоринку на полу, поэтому сделал попытку пойти восвояси, однако она меня остановила.
— Сергей, вы ведь по недвижимости? — спросила она, затем нацепила очки и уставилась, ожидая ответа.