— В общем, пусть земля ему пухом, — сказал начальник и махнул рюмкой. Глаза у него были мокрые и красные.
Стало тихо.
По неписаному регламенту поминок после окончания его речи и до того момента, когда кто-нибудь непременно начнет предостерегать испуганным шепотом: «Не чокаться, мужики! Не чокаться!..», должно было пройти две или три секунды гробового молчания. Эта во всех отношениях тяжелая пауза призвана показать, что, во-первых, все еще раз тяжело осмысляют случившееся и, во-вторых, вообще никакой спешки в смысле выпивки нету: не для веселья пьем и не для радости, а для того лишь, чтобы исполнить долг; не нами заведено, не нам и отменять; как ни противно подносить ко рту эту гадость, а все ж таки долг есть долг; и поэтому мы, конечно, выпьем на помин души усопшего, — непременно выпьем, непременно, — дай только срок пересилить к ней, к проклятой, нескрываемое отвращение.
Эти две или три секунды не успели протечь. Боковым зрением я заметил какое-то движение и рефлекторно скосил взгляд. Стоящий справа от меня юноша зачем-то наклонил рюмку и аккуратно лил из нее водку мне в тарелку. Смотрел он при этом вовсе не туда, куда лил водку, а под стол. Я успел взглянуть и под стол — там ничего интересного не было. Я догадался было, что ему, наверное, неудобно отказаться, а пить не хочется; и что он избрал вот такой способ избавиться от водки; непонятно было только, почему юноша предпочел мою тарелку своей. Но в эту секунду он, и без того высокий и прямой, выпрямился еще пуще — даже прогнулся в пояснице, — с нечеловеческой, с лебединой гибкостью свернул шею, и я поймал безумный взгляд его разъехавшихся в разные стороны глаз; а рюмка в подрагивающей руке коснулась тарелки и с хрустом лопнула. Юноша клонился все круче, не выпуская из побелевших пальцев то, что осталось от рюмки, — и осколок медленно елозил по мокрому фаянсу, издавая леденящий скрежет.
— Держи ж ты, ирод! — закричала бабка, заметив, что бьющееся тело внука, несмотря на мои усилия, сползает на пол.
Все вскочили.
— Витенька! — диким нутряным голосом закричала Вика. — Витенька, не умирай!..
Это был заурядный (если не считать того, что он случился крайне не вовремя) эпилептический припадок со всеми свойственными ему особенностями и протекавший в обычной атмосфере испуга, растерянности и суматохи, когда самые брезгливые отворачиваются, самые разумные бегут звонить в «Скорую», самые решительные суют карандаш между стиснутыми зубами, самые чувствительные заполошно визжат, а самые близкие норовят довершить начатое недугом дело своими командорскими объятиями. Как все припадки, он кончился через две или три необыкновенно долгих минуты. Больного перенесли в другую комнату и положили на кровать, где он тут же погрузился в беспробудный сон. С полу подтерли; женщины стояли кучками по углам, держа платки у ртов и однообразно бормоча друг другу что-то вроде «ушс-ушс-ушс-ушс»; курящие успели перекурить на лестнице; вызванная «скорая» не ехала, да, похоже, и необходимость в ней отпала; делать было больше нечего.
— Ой, а картошка-то! картошка! — воскликнула Людмила и побежала на кухню проверять картошку.
Помявшись, стали вновь безрадостно рассаживаться.
Первую выпили вразнобой. Оно было и объяснимо: кто-то успел махнуть раньше, еще до событий (эти сейчас смущенно доливали себе и молчком повторяли, чтобы не сидеть дурак дураком), кто-то до событий не успел, поэтому быстро выпил сейчас и под шумок, пользуясь тем, что прежде выпившие тянулись к бутылкам, тоже налил себе полную.
Наступила тишина.
— Вот так, — пробормотала одна из старух. — Живешь-живешь, а потом нба тебе.
Все посмотрели на нее с ожиданием — быть может, продолжит и скажет о покойном еще хоть что-нибудь такое, подо что можно честно поднять рюмку.
Старуха жевала беззубыми деснами и молчала.
— Да уж, — пояснила вторая.
— Не каждый день такое, — сказала еще одна. — Жизнь есть жизнь.
И, поджав губы, посмотрела на меня.
Старухи говорили шепотом, словно не желая мешать; поскольку остальные заинтересованно слушали, все было отлично слышно.
— Эх, Витя, Витя… Смолоду здоровья нет. При такой-то зверьей жизни нужнбо оно, здоровье, ох нужнбо…
Над столом пронесся легкий вздох разочарования — теперь уже все поняли, что старухи толкуют не о Павле.
— Перенервничаешь тут, когда у родной двоюродной дачу отымают… — заметила следующая; впрочем, может быть, это была одна из предыдущих — черт их разберет.
— Ой, а Викушечка-то, ой бедняжка, ой кровиночка!.. — запела самая древняя. — Это ж сколько сил она на них положила, и вот: ломалась, ломалась, а дача-то и не ее!.. А эти-то, эти-то! Как совести хватает!
Людмила вышла из кухни, я поманил ее к себе, и она машинально наклонилась, еще не зная, в чем дело.
— Да уж… — пробормотал один из мужиков, недобро косясь на меня пока еще относительно трезвым взглядом: похоже, я раздражал его уже тем, что отвлекал на себя внимание и не позволял никому сказать ничего такого, подо что можно было бы выпить. — Мы законы знаем… Закон-то дышло, а ни шиша не вышло… Кто смел, тот и съел… а ты потом расхлебывай… Тут уж, как говорится… да уж… кто где, а не куй сгоряча…
— Слушай, — торопливо сказал я ей на ухо. — Ну ты бы объяснила своим!.. Никто ни у кого ничего не отнимает. Дача — твоя, как хочешь, так и распоряжайся. Через полгода оформим документы. Ну нельзя раньше, что я могу сделать!
— А зачем ты смертную просил?!. — вскрикнула она, распрямляясь, сверкнула взглядом и вдруг закрыла лицо ладонями и провыла сквозь них: — Заче-е-е-е-ем?
Смертной называли они загсовское свидетельство о смерти.
— Господи, да при чем же тут? — оторопело спросил я, озираясь. -
При чем тут смертная?..
…Не прошло и часу, как я уже неспешно ехал на север по узкому и разбитому Федоровскому шоссе. Свет фар прыгал по горбатому асфальту, продавленному колесами больших грузовиков. У меня было легко на душе, и я думал о том, что теперь поеду в Ковалец на сорок дней… наверное, будет зима… Может быть, занесет снегом. Но я помню номер: 3-754. Как-нибудь найду… А следующей осенью нужно будет поставить на могиле памятничек… пусть небольшой… Фары рвали темноту, и казалось, что она висит клочьями по сторонам — а это были лапы сосен, подступивших к дороге. Шоссе петляло, но до поворота на Москву оставалось совсем немного. А уж от поворота дорога становится просторней и глаже… Все кончилось, все было позади — вскрики, гам, слезы
Вальки Семенихина, милицейского майора, нежданно-негаданно бросившегося лицом в тарелку со словами: «Мы им сколько!.. мы им сколько!.. и если они!.. если они теперь!..»; изумленная кирпично-красная физиономия начальника (дар речи он потерял сразу после начала припадка, случившегося с юношей в хорошем костюме, а в дальнейшем только крякал и тряс головой); нелепые мои попытки что-нибудь объяснить, шум, гам, тарарам — и гробовая тишина после слов: «Ну хорошо, я тогда, пожалуй, поеду».
Недоуменный ропот; старухи, отводящие глаза и подносящие краешки черных платков к непреклонно поджатым губам; бесконечное повторение одного и того же: «А выпить-то?! Ну как же не выпить?! Да ты что?!»; ледяная бутылка водки, которую Людмила силой совала мне в карман; ее заполошные выкрики: «Да вы чего?..
Да разве я бы без него?! без Сережки?! Вы чего?! Да ведь он!..
Да ведь я!..»; чье-то сожалеющее бормотание: «Вот как оно нехорошо вышло-то… вот как…»; неожиданное объятие Вики, которая со слезами, как всегда торопливо и скомканно, проговорила мне: «Уж ты не сердись, пожалуйста… Приезжай, приезжай на сороковины!..» — все это было позади. Ну при чем тут смертная, думал я, объезжая очередную колдобину, ну при чем тут?.. Что ж, выходит, Людмила мне так и не поверила? И никто из них не поверил? И теперь они долгих полгода будут мучительно ждать разрешения своих сомнений — волноваться, обсуждать, беспокоиться, строить робкие планы, гнать от себя надежду, которая может обернуться разочарованием?.. Но я же сразу, сразу сказал! И повторял потом как попугай одно и то же… Так и не поверили?.. Боже мой, боже мой!.. Все кончилось, я рулил, объезжая ямы, усталые колеса прыгали на неровной дороге; я заправился при выезде на трассу. Они толклись у меня перед глазами все вместе и по очереди: старухи в черных платках, костистые угрюмые мужики, женщины с печальными глазами; меня не покидало ощущение, что они все еще стоят у подъезда, недоуменно глядя вслед давно померкшим габаритным огням, стоят безмолвной гурьбой, обратив мне вслед тяжелые лица едоков картофеля, стоят молчаливые и отчужденные — так, словно между ними нет ничего общего, — а на самом деле крепче любых объятий связанные током общей крови.
27
Мне и хотелось увидеть Ксению (почему-то чудилось, что именно она сможет разогнать морок последних дней), и не хотелось этого
— я с тяжелым чувством подозревал, что ничего хорошего из нашего свидания не выйдет. Однако хотел я этого или не хотел, я должен был повидаться с ней как минимум еще раз — на сделке. Да вот только именно до сделки мы никак не могли добраться.
У всех все было наготове: время, желание, документы. Оставался сущий пустяк — деньги Ксении.
Без малого неделю участники комбинации стояли на низком старте, ожидая сигнала, — а пистолет все не стрелял. Будяев бессовестно ныл, повторяя как заведенный, что у него сердце не выдержит напряжения, пока я не сказал, разозлившись, что, если услышу об этом еще хоть слово, погоню его не только к нотариусу, но и в банк, и в департамент… Позванивал и Кирилл Анатольевич, менеджер из «Своего угла», — мол, когда же? Мне и самому было чрезвычайно интересно — когда? Я отвечал привычно: как только, так сразу.
Все это меня раздражало, нервировало, бесило и доводило до белого каления — но ни в коей мере не удивляло. Что удивительного? Так и должно быть. Всякий сведущий человек скажет, что сделка с недвижимостью вообще совершиться не может.
На это есть целый ряд фундаментальных причин. А случаи, когда она все же доходит до благополучного окончания, можно объяснить исключительно вмешательством высших сил. Ну и что удивляться, что высшие силы не торопятся? На то они и высшие — им виднее.