Нефть! — страница 116 из 124

Бэнни внимательно наблюдал за ней в то время, как она говорила — ее голос звучал бодро. Она была теперь ученой сестрой милосердия и имела свой собственный заработок и даже откладывала немного на случай какой-нибудь внезапной необходимости в деньгах. Но хотя она говорила бодро и оживленно, лицо ее было очень бледно, и в нем чувствовалось что-то напряженное, нервное. Взглянув на стол, на котором лежали коммунистические газеты и журналы, Бэнни не замедлил объяснить себе причину. Все эти газеты получал Поль, и Руфь, проводя теперь все вечера одна, их, конечно, читала, отыскивая каких-нибудь известий о брате и невольно впитывая в себя настроение всех этих ужасных картин, рисующих пребывание политических преступников в тюрьме и все те мучения, вплоть до расстрелов, которым их подвергали. И ей опять было так же страшно, как и тогда, когда Поль был на войне.

Руфь не обладала тем, что называется теоретическим умом. Она никогда не говорила ни о партийной тактике, ни о политическом развитии и тому подобных вещах. Натура ее была глубоко интенсивна, но тем острее и интенсивнее была ее классовая сознательность. Она пережила две забастовки, и то, что видела собственными глазами, заменило ей уроки экономики. Она знала, что рабочие крупной промышленности представляли собой наемных рабов, боровшихся за свое существование. И эта борьба не была похожа на капиталистические войны: этой войны избежать было нельзя, так как она была делом рук самих хозяев.

И хотя все это и заставило ее твердо верить в правоту того дела, задачи которого взял на себя Поль, тем не менее она все время волновалась и нервничала.

К своему немалому удивлению, Бэнни узнал от Руфи, что она очень негодовала на Рашель и на "Юного студента". По ее словам, социалисты устроили целый ряд митингов в честь одного социал-революционера, лектора, сделавшего из факта заключения в российские тюрьмы его единомышленников, социал-революционеров, предлог для своих яростных атак на советское правительство. Социал-революционеры были те самые люди, которые старались убить Ленина и которые, взяв деньги капиталистического правительства, употребили их на подстрекательство народных масс к гражданской войне внутри России. Как же могла газета, которую издавал Бэнни, оказывать таким людям поддержку?!

Вернувшись в издательство, Бэнни рассказал обо всем этом Рашели, и она объяснила, что тот лектор, о котором говорила Руфь, был социалистом, противником насильственной политики представителей левого крыла партии. На митинг, на котором он говорил, явились коммунисты и всячески старались сорвать его, и дело чуть не дошло до рукопашной. Слушая Рашель, Бэнни опять с огорчением убедился в этой постоянной непримиримой вражде партий, которая так тормозила рабочее движение и которую он наблюдал и в Париже, и в Берлине, и в Вене. Сам Бэнни был еще под впечатлением всего того, что слышал от Поля о России, но что касается Рашели, то она ни на йоту не отошла от своей прежней позиции. Да, она, конечно, всегда будет защищать право русского народа самому заботиться о своей судьбе, так же точно, как будет защищать их право быть услышанным в Америке, но в то же время ей нет никакого дела до Третьего интернационала, и она не допускала и речи о диктаторстве, за исключением разве только ее собственного диктаторства, которое заключалось в том, чтобы следить за тем, чтобы "Юный студент" не давал никогда ни малейшего повода полицейским властям или местному прокурору производить обыск в издательстве. Нет, они стоят и будут стоять за демократическое разрешение социальной задачи. И Бэнни, как всегда, предстояло быть управляемым женщиной.

Большая загадка — все женские натуры! Они кажутся такими мягкими, впечатлительными, податливыми, а на самом деле их податливость ничем не отличается от податливости резины или воды, стремящихся вернуться всегда на свое прежнее место, сохранить свою прежнюю форму. Переломить женский характер невозможно: они всегда поставят на своем.

IV

Берти приехала в Энджел-Сити на неделю позже брата и еще более убедила его в неизменяемости женской натуры. Она приехала, чтобы получить свою долю наследства, и принялась за это дело со всей стремительностью прирожденной "ищейки". Она знала одного адвоката, такого, какой именно ей был нужен — тоже типа "ищейки". И она тотчас же отправилась к нему, а Бэнни должен был явиться в его контору и с помощью Берти и стенографа вывернуть наизнанку всю свою память и сказать, в каких именно словах его отец говорил ему о своем соглашении с м-с Элизой Гунтингтон-Оливье, так как ни с Берти, ни с кем другим он не упоминал об этом ни слова. Разумеется, завещание он сделал, — в этом не могло быть ни малейшего сомнения, и ни одной минуты Берти не сомневалась также и в том, что эта возмутительная, подлая женщина его уничтожила.

Потом она пристала к брату с целым рядом других, не менее важных вопросов. Где хранил отец свои деньги и бумаги? Не было ли у него какого-нибудь секретного ящика, куда он мог все это прятать? Не знал ли Бэнни кого-нибудь, с кем он был особенно близок и откровенен? Не сохранилась ли переписка отца с Верноном? Что Бэнни знал о молодых помощниках его отца, всех этих Боллингах, и Гейлингах, и Симмонсах, и других, и о банкирах, с которыми отец имел дела, и о их клерках?.. Целая гора всевозможных подробностей, и Бэнни обязан был присутствовать при всех бесконечных беседах Берти с ее адвокатом и чувствовал себя в роли такой же "ищейки", как и все они. Но он переносил это мужественно, говоря себе, что он исполняет этим свой долг по отношению к рабочему движению, которое так нуждалось в получении "жирного ангела", как шутя назвал его Дан Ирвинг.

Вскоре после своего приезда в Энджел-Сити Берти пришлось проглотить одну весьма горькую для нее пилюлю: ее адвокат определенно заявил ей, что не было никакой возможности отнять у м-с Элизы Росс ее права на половину состояния ее покойного мужа. Свидетельство Бэнни в данном случае не имело никакой силы, и до тех пор, пока не будет найдено другое завещание, им приходилось примириться с неизбежным и сообща со вдовой постараться вытянуть как можно больше от Вернона Роскэ. Адвокаты м-с Росс рекомендовали очень дорогих своих собратий в Энджел-Сити, и Берти, несмотря на все свое негодование, должна была затаить свой гнев и обсуждать это дело сообща с адвокатом м-с Элизы Росс.

Положение оказывалось настолько сложным и неприятным, что вполне естественно было прибегнуть к содействию самых дорогих адвокатов. После нескольких дней самого подробного расследования дел выяснился один колоссальной важности факт: около десяти миллионов долларов в акциях и разного рода государственных бумагах исчезли бесследно. Верн заявил, что эти бумаги были взяты м-ром Россом уже давно на неизвестные ему, Верну, цели. Берти, разумеется, с этим не соглашалась и называла Вернона Роскэ самым большим жуликом на свете. Имея доступ в несгораемый ящик ее отца, он преспокойно присвоил себе его содержимое. В своем бешенстве Берти накинулась на брата, настаивая, что виноват во всем именно он, что Верн знал, что Бэнни употребил бы эти миллионы на то, чтобы поколебать общественный строй, и здравый смысл требовал этих денег ему не давать.

Отрицать возможность такого факта Бэнни, конечно, не мог.

Вполне было естественно предположить, что Верн мог сказать себе, что он, Бэнни, представлял собой большую опасность для общества, что Берти была пустой светской транжиркой, а вдова Росса — полунормальным существом, в то время как он, Верн, был тем энергичным, способным человеком, который один только и мог употребить эти деньги с толком на то, на что они были нужны, — на добывание нефти из земных недр. Узнав о смерти своего компаньона, Верн спокойно переложил бумаги из его несгораемого ящика в свой, раньше чем правительственный чиновник, ведающий налогами наследства, явился составлять реестр. Верн не смотрел на свой поступок как на воровство, но лишь как на вполне правильный, разумный шаг. Это было совершенно равносильно решению взять от правительства резервные земли морского ведомства, которое само не сумело бы надлежащим образом их эксплуатировать.

Берти требовала привлечь к ответственности компаньона своего отца и начать против него дело, чтобы заставить его рассказать все как было. И Бэнни и адвокату пришлось долго уговаривать ее отказаться от этого плана, который ровно ничем не помог бы делу. Даже и в том случае, если бы Верн и был привлечен к суду, из этого ровно ничего бы не вышло. Он был достаточно предусмотрителен, чтобы не давать никому никаких компрометирующих его письменных документов, а словесных историй мог придумать сколько и каких угодно. Мог сказать, что все эти деньги Росс отдал ему, так как был ему должен, — и кто мог это законным образом опровергнуть? Мог сказать, что его компаньон вложил эти миллионы в какое-нибудь предприятие, которое лопнуло. Он мог выдумать сотни самых различных историй.

— Так, значит, нам ничего другого не остается, как довольствоваться тем, что этот старый негодяй соблаговолит нам дать?! — кричала Берти. И адвокаты подтвердили, что таково было именно положение вещей. А так как, по условию, они получали за свои хлопоты процентное вознаграждение, то на этот раз заподозрить их в неискренности было нельзя.

Новый случай еще обострил отношения брата с сестрой. Среди вещей, принадлежавших отцу, Бэнни нашел в одной из конторских книг, которые старик обыкновенно держал в своей "берлоге", пять государственных билетов по десяти тысяч долларов каждый. Вероятно, эти деньги отец держал под рукой у себя для каких-нибудь непредвиденных целей, может быть, даже на случай подкупа тех представителей власти, которые явились бы его арестовать. И вот эти деньги были здесь, в руках Бэнни, и он по всей справедливости мог смотреть на них как на часть того миллиона, на получение которого отец послал с ним ордер Вернону Роскэ. Но гордость Бэнни не позволила ему так взглянуть на дело, он не хотел участвовать в расхищении отцовского достояния, а потому решил присоединить эти билеты к имуществу покойного.