Нефть, метель и другие веселые боги (сборник) — страница 27 из 60

потея и холодея, между двумя полюсами я бывал там.

Собственно, все писали, и семинар этот и был посвящен чтению и обсуждению наших подростковых творений. Вышел потом альманах из лучших текстов, прочитанных там, и я помню одну девочку из Кемерово, готического вида, худую, с резкими американскими скулами; она тоже нравилась мне, и не только внешностью, но и неожиданно хорошими стихами (в основном в семинаре была дрянь, как можно догадаться). Она тоже подсаживалась ко мне и пыталась обсуждать Агату Кристи, которую я люблю, кстати, до сих пор – не в память ли о той девочке? – а я так же тупо и угрюмо отмалчивался. Стихи у нее были несколько ахматовского толка, что в сочетании с готической внешностью автора дополнительно очаровывало. Она была единственная, кто не смотрел на меня возмущенно, когда я не ответил на сигналы из бухты Емар; она лишь стала очень грустна и на прощание нарисовала мне тоскливый, шизофренический карандашный рисунок, где на нежные девичьи цветы с серого неба падают вязкие капли невиданного дождя, и лучше не задумываться, из чего этот дождь состоит. В августе, к концу смены, во Владивостоке как раз за дождило.

Одним из других моих главных чувственных потрясений того океанского лета было выступление оркестра виолончелисток. Все похожие друг на друга густыми темными шиньонами на головах, пухлыми яркими губами и синими бархатистыми платьями с разрезами до середины бедра, они на концерте, посвященном закрытию смены, все разом сели, раздвинули ноги, приготовляя место для инструментов, и полы платьев упали по сторонам, но в ту же секунду виолончели оказались у них между колен, и они заиграли. Это легендарное мгновение я променял бы на год своей жизни – столько там сразу слилось бархатных впечатлений. Играли, кстати, что-то банальное – «Времена года» Вивальди, кажется, я не уверен, но с тех пор женщина и виолончель составляют для меня мучительное и нерасторжимое единство.

С утра, умывшись, мы шли завтракать, потом собирались на общей площадке нашего пятого отряда и обсуждали, что будет сегодня. Обычно день был такой: до обеда кружки, после обеда тихий час (два моих земляка становились чуть заметнее в это время на фоне общей расслабленности), затем долгожданное купание с детским визгом и недетским вниманием ко всеобщей наготе, потом или прогулка по окрестностям, или экскурсия в город на автобусах; ужин, после ужина – дискотека, не менее долгожданная, чем море. Мигание стробоскопов через секунду освещало фантастически застывшую толпу, делая ее похожей на свалку прекрасных мраморных статуй, и это было страшно и возбуждающе, особенно учитывая влияние луны, накладывавшей второй слой чуда: девушки казались уже не просто статуями, а ослепительно-белыми надгробиями на залитом соленым лунным светом кладбище, и хотелось целовать эти холодные шеи, плечи, ключицы. Позже у двоих разных писателей я прочитал, что это обычное впечатление восторженного, очарованного соседством океана человека, и ничего особенного тут нет. Но питерские девушки в двойном слое светового макияжа, электрического и лунного, были особенно белы и прозрачны, и долго потом нельзя было уснуть, представляя их потустороннюю, вырубленную стробоскопом из мрака льдистую красоту.

Эта преступная и нежная энергия, не сублимируемая даже активным стихописанием, неизбежно накапливалась в моем рано ставшем похотливым теле, и к концу смены на наших собраниях я стал все больше таять от молоденькой учительницы и вспыхивать в обществе другой. Однажды я услышал какую-то особенную пошлость от старшей – прочитал кто-то глупенький фантастический рассказ, и она глубокомысленно заметила: «Он хорошо держит перо», – и я не выдержал. Зная, что она всегда зачем-то остается в классе после конца занятия, я остался тоже.

Я до сих пор не понимаю, чего я хотел и как это произошло, но как только последней вышла молодая, строгая, вторая уже обнимала меня, как женщины обнимают мужчин, будучи влюблены в них, – я уже тогда своим чутьем на близость понял, что это были именно такие объятия. Она прижимала мою голову к своей груди, гладила по волосам, потом начала целовать меня в щеки и, не выдержав, уже в губы, слабея и оседая всем телом. «Ведь можно, можно, ведь ты взрослый мужчина, просто пока на вид мальчик, а я, наоборот, я просто девочка, которая влюбилась, за стихи, за волосы, за грусть» – и еще что-то нелепое в своей последней преступной нежности. Я чувствовал ее взрослый, совсем не знакомый мне, сырой, болотистый, неприятный женский запах, ощущал влагу на своем лице, и вдруг меня словно перевернули вниз головой и резко поставили обратно, я схватил ее за талию, прижал к парте и стал целовать тоже, так, как будто хотел лишить ее воздуха, задушить. Потом резко оторвал ее от себя и убежал, больно ударившись коленом о серебристый пластмассовый стул.

После на семинар я не ходил, мы виделись мельком пару раз в столовой, а вскоре смена закончилась, и я уехал. Было принято оставлять свои адреса, и она год писала мне письма, а потом прислала бандеролью целую толстую тетрадку с бригантиной на обложке, со множеством парусов ярусами, исписанную ею в сложном жанре помеси дневника, лирических эссе, воспоминаний и литературных наблюдений. Все это было довольно жалко: чего стоило хотя бы вполне серьезное рассуждение о «философии» Коэльо. Я вспыхнул, вспомнив ее теплые поцелуи, и захотел впервые ответить ей и написал в том духе, что, мол, если вам угодно писать и быть читаемой, то я не могу вам в этом помочь: я не редактор, не издатель и не поэт. Этими последними тремя словами я почтил память того лета. Естественно, письмо я не отправил.

На следующий год я снова поехал в тот лагерь, но она уже там не работала. Ходили слухи, что ту нашу сцену подглядела, нарочно задержавшись у выхода, молодая учительница и немедленно со злорадством доложила начальству, и старшую со страшным скандалом уволили. Чем объяснить такую внезапную жестокость к подруге и коллеге, никто не знал. Что, впрочем, верить слухам. Молодую я тоже больше не видел.

Однако очень приятно стоять вечером на берегу моря, слушать лягушек и ощущать, как полнолуние все больше серебрит твою легкую голову, а ветер с востока все свежеет, прогоняя все темные болотные запахи.


2012 г.

Водка

Сколько раз уже говорил себе, что на тумбочку у кровати вместе с блокнотом надо класть карандаш, а не ручку: когда пишешь лежа, паста оттекает от шарика, а устраиваться полусидя, по-пушкински, опершись спиной на подушку, чтобы ручка занимала нормальное положение, – это, во-первых, позерство, во-вторых, для страдающего бессонницей труд едва ли не такой же, как просто встать и записать появившийся образ в файлик в компьютере. Опять полночи насмарку. Писать в постели, когда рядом, отвернувшись, засыпает женщина, – значит избыточно, похотливо, расточительно соединять два из трех главных удовольствий в моей жизни. Есть еще извращенцы, которые едят и пьют в постели. Симпатичная вышла бы книжка вольных эссе: литература (наитие), секс (соитие), хлеб и вино (подпитие). Наброски к ней мысленно делать в постели, беря клубнику из розовых женских губ и туда же аккуратно переливая шампанское из своего рта, восхитительная игра – круг замкнулся, будущее наступило! Впрочем, от вина и ягод пятна, а от хлеба крошки.

Мне было не до игр и книг. Я рад был бы написать, что мое будущее «терялось в тумане» – нет, оно плавилось в жирной августовской жаре. Работы не было, за комнату я задолжал, друзья были все заняты, деньги кончались, мужское одиночество проделывало со мной странные шутки, на которые я, слабый, склонный к неоднозначным фантазиям, иногда поддавался: московские женщины, особенно в слепящий оранжевый полдень, нередко выглядят со спины или значительно старше, или сильно моложе своих настоящих лет (если у женщины вообще есть какой-то конечный, паспортный возраст), – и я представлял, что будет, если закрутить роман с той аккуратной, тонко сложенной и дорого пахнущей девушкой со старушечьим лицом и вместо этого лица представлять милую кошачью девчачью мордочку вон той рыхлой, складчатой, приземистой бабы. На жаре, в одиночестве можно не заметить, как любовь к парадоксу, каламбуру, карикатуре принимает форму откровенно больничного бреда. Я передергивался от отвращения и поспешно застегивал где-то в мозгу соответствующую ширинку, прищемляя на секунду родившееся обманчивое, ненужное, но все же теплое чувство.

Я слонялся по городу, бесплодно звонил знакомым, испуганно думая, что говорить, если кто-то все же возьмет трубку, по полдня, стоя от уважения, читал в книжных магазинах некоторых современных авторов, несомненно пробуждавших добрые чувства, но лишь определенного, природоохранного толка: жалко было деревьев, пущенных на эту печать. По вечерам я химически расцвечивал свою внутренность, чувственность, потусторонность – сплошь колючие остья суффиксов, выкошенный словарь; три дня подряд, положим, пил водку, которая поступала со мной довольно хитро: усиливала чувства словесности и телесности, но переводила их в обманчиво высший, бесплотный ряд, и хотелось уже не добиваться свиданий или строить крепкий сюжет, а просто писать, желательно женщине, и я легко болтал с приятельницей в скайпе, и маленький оранжевый бегающий карандашик выглядел чертовски женственно и мило. Конечно же, бесплотность наутро оборачивалась бесплодностью.

Или, все-таки встретившись с другом, мы до истерики курили гашиш, и от него у меня не было никаких неприятностей, лишь удивительно глупые и несуразные записи в блокноте, казавшиеся накануне такими глубокомысленными. После гашиша я блаженно тонул в ванне, перечитывая любимых писателей. На водочных же отходняках, довольно тяжелых, с бессонницей, тенями по углам, ритмичными шорохами и повышенным вниманием к балкону, я спасался пирожными, клубникой, арбузами – при виде последних у меня слабеют ноги, как у припозднившейся девственницы от первого, оставляющего красный мокрый след крепкого поцелуя в шею.

Появилась раздражающая игра: ложась пьяным в постель, я бледно, но яростно черкал что-то в блокноте, и наутро долго разглядывал эти иероглифы, татуировки, шифровки, но нельзя было разобрать ни слова – а сколько зародышей повестей там могло быть! Водка – это не престидижитатор-гашиш, она ядовито правдива, с ней так хорошо, чисто, слезливо мечтается. Работы по-прежнему было не найти, и я брезгливо рассматривал свой свеженький синий диплом лучшего вуза в стране. Высшее образование сроднится с алкоголизмом тем, что наличие и того и другого удостоверяется на акцизной гербовой бумаге. Впрочем, напившись, я примирительно чокался с дипломом.