Как-то вечером она, задумчиво поглаживая меня по затылку, неожиданно спросила:
– Скажи, а почему ты раньше много пил?
Меня смутило даже не очевидное проявление родовой травмы, с которой живут множество российских женщин, а то, что она знает о моих экспериментах («экспериментах» – кокетливый писательский эвфемизм).
– Ну, как… (ненавижу себя за это нудное «ну»). Было скучно. И грустно.
– Ага. И некому руку подать.
Сцена стремительно скатывалась в фарс – я с восхищением отметил, как безобидная бытовая цитатка, за вечер разыгрываемая в сотнях российских квартир, нечаянно прорвалась в текст, опошлив фрагмент, и теперь ее оттуда не выгонишь: ведь за героиню я говорить не могу.
– Нет, а все-таки? – Она перевернулась на живот, оперлась на локти и с любопытством посмотрела на меня (не болтай ногами, это меня отвлекает).
– Не хватало сильных переживаний, – решительно сказал я, справившись с бессилием формулировок, и тут же почувствовал себя этаким серьезным мужчиной с волевым подбородком и страстью к гантелям, который в кадре спасает женщину от всех бед и тепло обнимает за плечи, а за кадром, развалившись на диване с газетой, приказывает готовить ужин. Да что ж такое!
– Почему тебе так интересна эта тема? – вспылил я. – Сейчас-то я не пью!
– А почему вообще многие писатели были алкоголиками?
Обидевшись на себя, я отвернулся от нее. Задернул на себе одеяло, как штору, спасающую от назойливого оранжевого фонаря за окном.
На следующий вечер она вернулась домой пьяная. Щурясь на свет, как щурятся все пьяные женщины, она нагнулась снять туфли и чуть не упала. Засмеялась. Кинула в меня сумочку. Я поймал.
– Ты чего это? – исподлобья спросил я. Никогда раньше не видел ее пьяной.
– С подругами! – с гордостью воскликнула она и задумчиво добавила: – Посидели…
Я нес ее к постели, перекинув через плечо, на ходу сбрасывал оставшуюся туфельку, яростно сдирал застрявшую юбку, она глупо смеялась, на ходу – не донесу до кровати, прямо здесь, на полу, – запускал руку между холодных ягодиц. Бросил на кровать, в спешке запутался в лифчике, кажется, что-то оторвал. Стянул колготки до колен, дальше не было времени, у нее новое белье, почему я раньше не видел. Запутался в своих джинсах, на секунду сосредоточенно замер над ней, и тут ее дурацкий смех, пытавшийся звучать кокетливо, вдруг ровно и безо всякой паузы перешел в слезы. Обычное дело – пьяная женская истерика, не раз видел, но сейчас мне почему-то стало не по себе. Она отталкивала меня, тут же повисала у меня на шее и плакала. Я почувствовал то же самое, как тогда, в первый раз, на кухне. Прижал ее к себе и долго гладил по голове и спине, успокаивая.
Я переехал к ней совсем. Быт наш протекал спокойно и уютно. Пару раз поссорились все из-за той же смехотворной яичницы, и она, особенно иронично поджав губы, торжественно вручила мне яйцо и нож и ушла из кухни. С тех пор наш ужин готовил я, чем был доволен вполне. Завтрак остался за ней. По выходным совместная уборка. Ходили в «Ашан». Ездили в гости – у нас неожиданно обнаружилась одна общая знакомая, хотя учились мы в разных местах. В обед созванивались, говоря иногда друг другу нескромные вещи, и тогда время до вечера тянулось неправдоподобно долго. Никакого «охлаждения» не наступало. Что еще? Все. Как у всех.
По-другому шла моя особенная, скрываемая даже от нее жизнь. Мой роман приближался к зениту. Все четыре месяца, что мы были знакомы, я отдельной маленькой частью души, не пригодной больше ни для чего, присматривался к ней – не как к будущей жене! – дело было серьезнее, ответственнее, – и наконец убедился: она подходит на роль. Парадоксально было то, что я понял это уже давно, когда увидел в ней те восхитившие меня неисчислимые варианты всех возможных женщин. И раз она может быть лучшей женой, то почему не может стать главной героиней?
Когда она не видела меня, я, пряча блокнот (будто она стала бы читать), быстро обрисовывал маленькую деталь, заблудившийся блик изначального слепящего счастья: в супермаркете, дотягиваясь до верхней полки, она особенно резко встает на цыпочки, почти подпрыгивает, и мелкие кудри на затылке от этого испуганно вздрагивают. Нет, это другая женщина, просто такой же подростковый свитер в черно-белую полоску. Но это она, именно она всегда так резко встает на цыпочки! Не надо мне врать. В блокнот как особая примета занесены также уверенные, плавные, мелкие движения руки, которыми она чистит зубы – немыслимо женственная пластика, никто так больше не умеет, все остальные истерично и буднично машут щеткой взад-вперед, как уборщицы в магазине, за такими нечего записать. Еще, кроме нее, никто не умеет делать испуганные глаза, пародирующие испуганные глаза: как-то вечером, дожидаясь ее, я заснул на скамейке на станции метро, мне приснилось что-то неприятное, она подошла и тронула меня за плечо, я увидел ее и отдернулся, испугавшись, она испугалась в свою очередь моего испуга, но из-под первого слоя страха в глазах уже проступал смех: неужели я такая страшная? Мы смеялись потом полночи. Из этой цельнокроеной уникальности в тысячи разных сторон расходятся маршруты воплощения всех возможных героинь, черты которых мне могут понадобиться: еле заметная разделительная впадинка между голенью и икрой, развратно расставленные пальцы ног на мокром песке и, конечно, главная, драгоценная мелочь, на которую можно поставить все: первая седина брюнетки над розовым детским ухом. Мне больше не нужно было ничего придумывать. Теперь я работал так, что у меня болели подушечки пальцев.
Была середина ноября. Я вернулся с работы бодрый от холода, соскучившийся, довольный. Осторожно ступив на край коврика в прихожей, ловко закинул пакет с продуктами в кухню. Снял пальто, ботинки, наскоро вымыл руки (вода шла ржавая), прошел к ней в комнату, застыл на пороге: моя близорукость почему-то не сработала, я от двери видел, что она, сидя за компьютером, читает тот файл, что я дал ей в зачаточном состоянии еще в конце лета. С тех пор он сильно разросся… Проникнувшись ее равнодушием к моим рукописям, я забыл, что все это время она имела доступ к моей торжественной, тайной работе. «Понравилось… просто очень много работы». Соврала тогда, значит. Или нет? Следила все это время за фокусом Google docs, в котором невидимая рука по ту сторону монитора, отобрав у тебя клавиатуру, сосредоточенно пишет текст, который ты считаешь своим? Или только сейчас вспомнила и открыла? Она не оборачивалась. Я не знал, радоваться ли тому, что она наконец меня читает, или жалеть, что сюрприза не будет.
– Ну… как? – тихо спросил я, привычно, как всякий начинающий автор, ожидая услышать в ответ запутанную и длинную интерпретацию.
– Слушай, да ты все наврал! – весело крикнула она, бархатно, картаво переврав «врал».
(Три, четыре, пять секунд театральной тишины, вот сюда бы вставить еще разочек кусочек ненависти к сво ему нудному «ну»; нет, уже не успеваю.)
– Где я наврал? – проговорил я так, будто просил напомнить, где оставил сигареты.
– Да везде. Шампанское не со мной было, я вообще не пью. Губы ты мне тоже не красил – что за ерунда! Смешно даже, фу. Туфли, извини меня, я в октябре уже не ношу. Зубы я чищу обыкновенно, это кем надо быть, чтобы подглядывать, как девушка чистит зубы? «Ашана» здесь рядом нет. И на море мы с тобой не ездили.
– Какое море?!! – Я наконец ожил, задвигался, отобрал у нее мышку. По экрану заскакали чужие, кривые, оскаленные слова, нет, я ведь писал совсем другое, этого не может быть, это не я, это не ты.
– Но это все детали, на которые можно не обращать ни малейшего внимания, – деловито продолжала она. – Главное, мы с ней ни чуточки не похожи.
…Я оделся, спустился на улицу, зашел в магазин, купил бутылку водки – все это совершенно спокойно, с ленцой, будто всего лишь сходил за хлебом, пошутил с продавщицей. Сел во дворе на скамейку под оранжевым фонарем, стал пить небольшими глотками, пародийно занюхивая рукавом пальто. По привычке захлопал по карманам в поисках блокнота – пометить бы образ, – черт, оставил, наверное, в квартире. Вскоре я бросил пустую бутылку в урну, порыв ветра присыпал меня остатками мертвой тополиной листвы. Пошел в магазин за второй.
Очень смутно и грязно, как сразу после смерти, помню развеселую компанию людей с кожаными гладкими овалами вместо лиц. Муторный лабиринт мусорных баков. Группу ручных тополей, бездарно сыгравших роль опасного дикого леса. Издевательски повторяющийся один и тот же подъезд.
Утром я проснулся у себя. Болело все, будто меня били накануне. Одежда была в грязи. Едва поняв, где я и что произошло, я замер – и тут же кинулся шарить по карманам в поисках телефона.
Она ответила на мой звонок и сказала, что больше не хочет знать меня как мужчину, и не из-за романа и не из-за того, что напился. Просто произошло вчера нечто такое, о чем она не хочет вспоминать и говорить. Но приятельствовать она со мной, впрочем, готова.
Я долго сидел неподвижно, уставившись на лежащий на прикроватной тумбочке блокнот с маленьким оранжевым карандашиком между пружинок. Потом взял (блокнот ведь должен был остаться у нее?), стал вяло листать, привычно пытаясь разобрать яростное и бледное пьяное ночное письмо. Потом неожиданно вспомнил, бросил блокнот, наскоро оделся и побежал в магазин.
Не так давно, кстати, 6 июня, она приходила ко мне на день рождения.
2012 г.
Колокольчики
Мертв город Москва в марте и похож на Санкт-Петербург. Прозрачные от авитаминоза лица по инерции улыбаются – ведь наступает весна, пусть еще слабая, обморочная, с мелкими пульсирующими сосудами ручейков, пораженных вегетонией, но ведь наступает, и все вокруг рады, и мы тоже должны быть рады… но кто запустил эту инерцию, кто начал хоровод самообмана, если у каждого в обуви хлюпает, отхаркивая колючую мокроту полурастаявших льдинок, простуженная московская лужа, если каждый влажно пляшет на освежеванном дворником тротуаре, хватаясь взглядом за низкое металлическое небо цвета снеговой лопаты?.. И лучше не думать, кто у них там наверху убирает. Кто бежал так утром на работу после привычных четырех часов неспокойного, наполненного финансовыми снами отдыха, тот оценит пещерный уют столичного офиса: можно снять мокрое, тяжелое, переобуться в сухое и легкое и, с удовольствием ощущая песчаное, пустынное дыхание кондиционера, за минуту иссушающее все слизистые, глотнуть то