Наступил вечер. Я откупорил вторую бутылку и вдруг, словно только что вспомнив нечто очень важное, достал из сумки планшетник, открыл несколько файлов и небрежно протянул ей:
– Я, кстати, тоже кое-что пишу… Так, балуюсь прожектами, вдруг пригодится.
И вышел курить.
Курил я долго, потому что не решался вернуться в купе, поняв, какой глупый поступок я совершил. Ей, опасно женственной, плетущей шелковые тугие узоры, показать свое дешевое старье, по которому сразу же ползут предательские стрелки, стоит только начать читать…
Вернувшись, я попытался отвлечь ее пустяковым разговором, сказал, что в тамбуре несущегося сквозь ночь поезда сигарета тлеет со скоростью сто километров в час. Она не обратила на меня внимания, склонившись над компьютером, и только через минуту сказала, не переставая смотреть на экран:
– А я где-то уже читала про язычок чулка, прикушенный чем-то там. И кажется, про чулки цвета золотой пыли. Везде чулки. Ты любишь чулки?
– Терпеть не могу, – медленно ответил я, млея.
– Вот, а про задушенные лютики с вывалившимися языками я точно читала, только не помню где. Одни языки. Ты любишь язык? – спросила она, играя омонимией.
– Обожаю, – ответил я.
– А ты пишешь что-нибудь большое? Роман? Я слышала где-то, что каждый журналист мечтает написать роман.
– Нет, – соврал я. – Каждый пишущий роман мечтает, чтобы его взяли в штат журналистом.
Мы разговаривали до поздней ночи. Она учила меня профессионально гнать строкаж, раздваиваться и расстраиваться на мнимых экспертов, причем фамилии в таком случае нужно придумывать самые нелепые, чтобы никому не пришло в голову, что кто-то мог взять себе такой псевдоним, рассказывала о премудростях построения короткого и простого, казалось бы, новостного текста, объясняла, как писать про моду и стиль («Нужно почувствовать себя Эллочкой-людоедкой, пишущей на филфаке диссертацию про Игоря Северянина»); среди прочего поразила меня, сказав, сколько платят за рассказ в одном весьма высокомерном издании с неприличным названием – сам по себе журнал, впрочем, был неплох.
Я же рассказывал ей о предынфарктном состоянии, в котором ждешь приближающуюся повесть, о зуде в зубах, когда руки не успевают за потоком образов, об идиотической радости с хлопаньем в ладоши, когда получается многомерная, работающая на собственной энергии фраза; показывал, как рваным прибоем наступает на горизонт песчаный берег с тонущими людьми, если смотреть на него с незыблемой голубовато-зеленой глади, как видит фасетчато-ромбовидный, желтый, вспыхивающий мир глухая пчела, как быстро дичает кошка во влажной тени сада; объяснял все про похмелье сомелье, опечатки сетчатки, микрохирургию взгляда, очерк бедра, краткий очерк бедра, птеродактиль, птероанапест, птероамфибрахий; учил, как вызвать лесной пожар, коллективное безумие и искреннюю жалость. На всякий случай – вдруг она еще не поняла – сообщил, что литература и телесная близость конечно же явления одной природы.
– И там, и там …? – неожиданно употребила она бранное слово.
Я рассмеялся, кивая.
Коньяк ее усыплял, она легла, опершись на руку и подложив под локоть подушку, и недолго еще говорила со мной, но отвечала все тише и наконец незаметно легла на живот и уснула. Я медленно протянул руку, чтобы погладить ее по голове, но не решился и так же медленно убрал руку. Со стороны это выглядело, наверное, так, словно я нацелился на ее сонную артерию. Вставая с ее постели, я ударился головой о верхнюю полку. Все-таки ужасно сверстаны отечественные вагоны. На узком диване купе она занимала удивительно мало места. Когда автор пишет в романе, что «со стороны ей можно было дать не больше пятнадцати», то ему можно смело давать не меньше пяти. Однажды замеченные морщинки у резкого рта теперь не давали мне покоя. Я хотел сделать невозможное, поцеловать эти морщинки, но сдержался. Душная майская ночь избавила меня от необходимости прибегать к избитым мелодраматическим эффектам вроде заботливого укрывания героини одеялом. В открытое окно со скоростью сто километров в час проникал сырой, земляной, луговой воздух.
С остатками коньяка я вышел в коридор, глотнул из горла и хотел идти в тамбур, но вдруг услышал обрывки странного разговора. Двое стояли в другом конце коридора, в руках у них что-то гранено поблескивало, и один, напряженно жестикулируя, быстро говорил другому:
– Bullshit is this job, I quitted it. Last thing I need is this stupid province. Ugly Russians like to drink birch juice. Every time they drink, they go crazy. By the way, have you already played this new shooter? Even now Russians hold up a tradition to send their children of age to army. Life became unbearable, I quitted the job. Lots of soldiers crossing a bridge at the same time in cadence can destroy it.
«Надо же, как далеко забрались», – покачал я головой и пошел курить. Я почти ничего не разобрал из-за жирного калифорнийского акцента. Возле тамбура меня на минуту задержало отвратительное зрелище: одна готическая девушка с синими волосами и черными губами, кругло открыв рот, показывала другой увешанный сталью язык, и бусины и кольца глухо стучали о желтые зубы, издавая жестяной, бескрылый звук расплющенного каблуком колокольчика.
Утром было легкое похмелье, восхитительно пузырящаяся минералка, неторопливый завтрак. Видно было, что она стесняется вчерашней откровенности. Я попробовал заговорить о работе, вышло глуповато.
– Совсем забыл, как его зовут.
– Кого? – спросила она, пряча глаза.
– Политика, к которому мы едем. Вылетело из головы.
– Не ешь, не ешь, – вместо ответа торопливо сказала она, забирая у меня курицу в фольге, которую я разворачивал. – Она, скорее всего, испортилась. Ночью было жарко.
На станции была связь, она зашла с телефона в свою почту и без выражения, как конспект, прочитала письмо из редакции, написанное почему-то арт-директором, в телеграфном стиле:
«Генерального и главного уволили акционеры смена руководства и концепции долги типографиям возвращайтесь назад командировка отменяется не тратьте деньги нам теперь не до политики сокращение первым же поездом».
Моя первая мысль была обжигающе-панической: а вдруг уволят по сокращению штатов? Двое вчерашних американцев покинули поезд и уверенно пересекли пути, словно зная, куда идти, и твердо шагая по крупной гальке маленькой тоскливой станции, надежно затерянной в русской провинции. Откуда они вообще взялись именно в этом месте? Они выглядели неуместно до карикатурности, как будто подрабатывали по поездам богами из машины. Она же сказала о главном редакторе:
– А я ведь только из-за него туда устроилась…
Ехать назад было скучно, и говорить ни о чем не хотелось. Я взял бы ее молча за руку и просидел бы с ней так до самой Москвы, но она была слишком расстроена, и я решил не тревожить ее. Когда в тамбуре я давал ей прикурить, она смотрела на меня таким же точно взглядом, как на свой корректор. Уже недалеко от Москвы мне удалось поймать сеть, и я прочитал ей новость о том, что новым министром внутренних дел все-таки назначен человек с чудесной фамилией, которая гораздо лучше подошла бы директору детского сада.
Через две недели ее не было в редакции, и мне сказали, что она уволилась. Только тогда я понял, что у меня не было ее телефона, ведь мы виделись каждый день. Ни у кого из коллег ее номера также почему-то не оказалось. Я нашел ее в социальной сети, логотип которой при определенном воображении можно представить как оторванный от колокольни крест, писал ей три дня подряд, пытался объяснить, что без нее у меня не будет больше ничего: синего леса на горизонте, послевкусия луга, желтого пульсирующего глухого пчелиного мира, спасенных лютиков, золотой пыли и шелковой ровной ткани романа, который я, конечно же, пишу и посвящу ей, – ничего, ничего. Она не ответила.
Вскоре пришла последняя полоса от нее, про моду и стиль, где говорилось, что мужчины будут без ума от сарафанов с цветочными принтами и декольте, длинных платьев со скошенным подолом, босоножек с тонким ремешком, что оставляет особенно трогательный розоватый след на ступне, и балеток с ромашками, одуванчиками и прочими неопределенными цветами, синими крестиками, похожими на зародыши неизвестных еще цветов.
Все равно эти мелочи: висячие строчки, всхлипывающие опечатки, немые фотографии, короткий жалкий дефис вместо тире, всегда надежно довозящего до пункта назначения, – видны только профессионалу. Обычный читатель ничего не заметит. Июнь был жарким. Я больше не чувствовал ни беды, ни голода, ни страсти; меня слегка мутило от однообразного голого женского тела, в изобилии наваленного в душные вагоны метро. Брезгливый и раздраженный, я пачкался в сладких парфюмерных лужах, проталкивался сквозь сарафаны с цветочными принтами – содранные вместе с гумусом и пущенные на выкройку тихие лужайки – и рассеянно думал о том, что та дверь под нами сегодня впервые на моей памяти была закрыта, и не переливались тихо сами через себя маленькие прощальные колокольчики.
2012 г.
Нуар
А все должно быть
со смыслом
И смысл, смысл чист,
Как весенний лист.
Это было пустое потное лето без работы и денег. Я тогда сидел «на сделке», ладное слово «оклад» кощунственно, криминально мерцало богатыми золотистыми смыслами. Все длилась и длилась нудная сделка с совестью: когда-то давно хороший друг одолжил мне денег, теперь нуждался сам, а я не мог ему вернуть.
И вот эта сделка заканчивалась, но совсем не так, как нужно. В начале осени мне удалось немного заработать. Чем же занимается герой? Это так же не важно, как и его заработки в то лето. Да, я, пожалуй, воспользуюсь графоманским приемом отметания низких грязных подробностей, на какие шиши живут герои: интересно, что за ощущения будут в первый раз. Воспользовался. Отмел. Непривычно. Низко. Грязно.