– Вчера с моего мобильного ты не в банк ведь звонил, да?
Штиль. Он по-гусарски подкрутил вверх свои напомаженные усы, обратившись на мгновенье дьяволом, но Лизе отчего-то он напомнил ее деда. Этот был писателем и посвятил жизнь маскировке исторических проплешин. Парики былой действительности он собирал из подручного сырья – сфабрикованной документации, устных свидетельств, личных домыслов и прочей брехни. Параллель эта возникла оттого, что когда дед ее принимался за работу, то проделывал с усами тот же трюк.
– На тебя вышли? – спросил.
– Навестили ночью. Удостоверений не предъявляли. Сказали, что могли бы на месте меня задержать, что я террористам пособничаю.
– Но не стали.
Она кивнула.
– Что ты им сказала?
– Ничего. Так и сяк, мол, дала телефон прохожему – старику с бакенбардами до сисек. Ничем помочь не могу.
– Тебя прослушивают?
– Можешь всю меня ощупать, – сказала она с нажимом, но на этот раз Горе и бровью не повел.
– За тобой следили?
– Я петляла, не дура.
– Ты какая-то больно спокойная, кстати.
– Мне-то что? Я чиста. Это у тебя проблемы. Так кому ты звонил?
– Связному. Скажем так, – скривил рот, что смотреть противно, – запустил протокол.
– И что теперь?
– Одежды грязные и кровь открытых ран, – из оливки в маслину. – Весь мир, охваченный безумством разрушенья, – заведенный, он словно ненароком взвесил свободной рукой содержимое гульфика своих шорт.
– Скажи конкретно, что случится?
– Без понятия. Было приказано стрельнуть телефон, позвонить по заученному номеру и зачитать код. Больше мне знать не положено, – и загримасничал – нижнюю губу выкатил, брови повыше, плечами пожал еще, вроде как «извините».
– Ладно, верю. А когда случится, не знаешь? – заиграла «Tonight, Tonight» The Smashing Pumpkins, и Горе, чтобы не выдать усмешки, прикусил пересохшую губу. – Ясно.
Посидели, помолчали, размагнитились. Он наконец перебил шум прибоя:
– Помнишь, я тебе втирал про политических вампиров. Нинисты называют их нацсосами. Кровь национальности – это ее самобытность, понимаешь? Любые спекуляции с ней – через пропаганду в частности – уничижают ее. Вот сейчас политиканы народ выжали досуха, родились революционные настроения, а революция с нашим-то режимом творится не на улицах, а в головах. Вот как тебе объяснить? Сидишь ты, например, в темнице на скудном пайке, а до безобразия жирная стража еще и хлеб твой подъедает. Ты злишься, рвешь и мечешь, но все в пределах клетки. Разбазариваешь ярость. Вот в никуда. Это даже не сама революция, а осознание ее невозможности. Победа режима. Неотвратимость ее того же толка, что и у смерти. Так и получается, что единственный выход из скованного положения – открытая война с внешним врагом. Когда большинство уяснит, что бойни как таковой не миновать, они пойдут путем меньшей крови – крови ненавистной еще в мирное время элиты. Так победим.
– Люди погибнут!
Горе, как умел, отмахнулся от чужой, назойливой правды.
– Ты мою позицию знаешь: живем на могильнике и пляшем диско под похоронный марш. Последними по-настоящему живыми людьми были древние греки, да и те – через одного. Мы-то все заводные покойнички, все до единого. И когда наш брат умирает, я пожимаю плечами. Заглох, говорю и вздыхаю траурным выхлопом. Да и по чесноку – политика мне до лампочки. Новые нинисты – стадо баранов, а я, – наползла ухмылка, – я работаю напрямую с руководством. Там говорят: бог мертв, а посему организация Страшного суда перепоручена нам, убогим смертным, – договаривает Горе и выпячивает подбородок; надо думать, чтобы больше походить на полумесяц в профиле.
Порядочному писателю не пристало озвучивать (а точнее – описывать) мысли персонажей, но оба они – и самим вам об этом было не догадаться – думали вовсе не о предстоящей третьей мировой, а сожалели о своем несостоявшемся курортном романе. Горе чуть погодя выискался:
– Ты можешь обвинить меня в радикализме, а я тебя в пассивности.
– Мы это вчера обсуждали. Я буддистка.
– Понятно все, – и фыркнул. – Я так тебе скажу: в русском языке все дзен-буддистские премудрости элементарно укладывается в одно единственное слово – пофигизм, ну и его отлагательные, и матерные аналоги.
– Как ты его толкуешь… Это человеколюбивое учение. Исповедуй его элита твоя, случилась бы утопия.
– Случилась бы апатия. Большинство буддистов отождествляют себя с мертвецами. А элита, будучи живее всех живых, исповедует конфликты.
– И каждый раз, когда держатели ссорятся всерьез, разыгрывается натурально библейский сюжет, в котором счет святых мучеников – детей-то божьих – идет на миллионы.
– Ну, подруга! Риторика у тебя, конечно, сталинская.
– Чего это «сталинская»? Вполне себе христианская, раз на то пошло. Это негуманно, в конце концов.
– Идеалы лоббируются, милочка. В вокабулярии гуманизма тоже есть слово «нетерпимость».
Мимо проплыла мускусная тучка октябрьских туристов – три ворсистых брюхана и не счесть сколько одним цветом окрашенных девиц. Провожая их взглядом, Горе впервые заметил художника, который принялся вписывать в свою едва ли не фотореалистичную панораму гротескный авианосец.
– Да это не художник, а демагог! Нет бы заседал-голосовал, а то краски переводит. Лицо-то знакомое. Не исключено, что корифей, а мажет вхолостую.
Сам корабль отплыл уже так далеко, что только его хвост с берега и видели.
– Капитализм надо чинить, а не геноцид учинять. Ты же экономист, але! Должен понимать.
– Э! Заминка вышла. Медик я, так что вертел я ваш капитализм, мисс Хомски. Игрок, ты хотела сказать. И вот что я понял, играя на бирже: важно не то, что мы имеем, а кого мы имеем, а уж что и сколько имеют те, кого мы имеем – вот это обладает первостепенным значением, – полемическое бессилие выступило потом на Горемычном лбу.
– Что-то ты не в те степи ушел. Отдохни.
Художник плюнул на живопись и пошел пинать гальку. Горе переключил плеер на «The Apocalypse Song» St. Vincent, прокрутил кольцо на безымянном пальце, просох и принял демонстративно непринужденную позу.
– Что-то есть между нами, как думаешь?
– Ты заметил? Я тоже ощутила чье-то присутствие, – тут я сам вспотел.
– Да не про это я. Проехали. Слышала про эффект Манделы? Говорят, Джоконду как подменили. Улыбаться стала шире.
– Мона Лиза что ли? Ну, я видела две копии. Одна – девятнадцатого, а другая – восемнадцатого века. Там везде палитра разная. Видно, как выцветал оригинал.
– Нет, ты не рубишь фишку. Суть в том, что мы типа в параллельной реальности, где всякие мелочи подменили высшие силы.
– Прости, что?
Тут раздался шум. Походящий на вой, он возник с диареической внезапностью и исходил, казалось, отовсюду. Прохожие настороженно замерли. С парковки тревожной сирене подпевали сработавшие автомобильные сигнализации. Откуда-то сзади вылетели и понеслись в сторону моря три боевых самолета. Один – таких Лиза еще не видела – держался впереди, когда два других, маневрируя, его нагоняли. Этот первый, пролетая над отечественной авиаматкой, резко сменил курс, сбросив на нее нечто, напоминавшее с дальнего расстояния семечко подсолнуха. Последние сомнения зрителей развеялись, когда один из них – самый догадливый – истошно возопил: «Господи помилуй! Да это же бомба!»
Наблюдая, как адский механизм набирает скорость, Горе вжался в лавку, что было сил, а Лиза напротив – подскочила на месте, да так, что из-под юбки вывалился и повис на тонюсеньком проводе микрофон прослушивающего устройства. Воцарилась паника, а вот что было дальше я, честно говоря, так и не придумал.
Это письмецо, которое вы сейчас читаете, было никудышным. Я его укорачивал, пока не осталось строк двадцать, потом смял и выкинул в ведро. Теперь достал, расправил и дописываю сверху. Чего юлить?
В стенах завелись мыши. Одну я точно слышу. Этот шорох изводит меня все то время, что я пишу рассказ – высекаю афоризмы на вашу милость, уподобляю, как могу, диалог платоновскому стилю и шифрую доктрины. И что же интересного могло произойти за кульминацией? Моим героям наверняка конец – сгорели в лоне термоядерной поганки. Так я решил, когда подумывал обвести красным то, что Лиза все-таки сотрудничала со спецслужбами – достаточно поправить в двух местах словесную перестрелку, и выйдет история женского коварства с таким окончанием, в котором читателю никого не жалко, – оба героя как-никак идиоты. Или, например, научно-фантастический твист – спустя десяток столетий сознания Лизы и Агапова реконструируют внутри сложной нейросети. Оцифрованные, они оказываются в имитации: сидят на той же самой лавке, у нее микрофон висит между ног, он надул в шорты, но смысловой кредит их прений аннулирован. Заканчивался бы текст на комичной ноте: «Кончился мир, каким мы его знали, и только художник как ни в чем не бывало пинал себе пляжную гальку». Но сами понимаете: сатира – такое дело сиюминутное, что жалко на нее слова переводить. Да и не полагается Агапову умирать, когда только выяснилось, что он пережил обрушение Бамбукового дома. В последнем варианте занавеса (все капканы расставлены сейчас под это) Лиза выхватила бритву из яблочных ножен и, сокрушив четвертую стену, вонзила мне в спину со словами: «Получай, постмодернитутка!» Я крякнул да помер, а они, недобитые мной, остались жить.
На самом деле, я так замесил развязку, чтобы репрезентовать вам песню Khoiba, которая мне самому очень нравится (отсюда этот «mp3-концерт»), но дело зашло слишком далеко, – теперь я вымучен этой новеллой. Лучше бы шел в рекламу, как мама велела. Серьезно. Я уже писал это где-то, но повторюсь: если воссоздание действительности – конечная цель всего миметического, то тексту надо на пенсию[15]. Его невозможно всерьез представить в авангарде современных искусств. Кино, театр – еще да, но писанину – куда там!
Нет, отказываюсь верить, что художественный текст изжил себя как форма, но аполлоновы передовицы он покинул однозначно. Сегодня он осмысляет себя в частном порядке, далеко за пределами масскульта. Кажется, с формой ничего по-настоящему громкого и прорывного не было со времен «Дома листьев» Данилевского, а вышел он в самом начале нулевых. Мне тут еще мышь подсказывает, что едва ли Данилевский был оригинален, – Уильям Гэсс до него полиграфию в нарратив вмонтировал.