Простой русский человек быстро отходчив: Борькины родители уже не гневались на сына, а появившегося в доме его друга радушно приняли. Мать еще сначала подонимала Сережу, с разных подходов пытаясь выведать, — все ж таки почему?.. Но видя, оба вроде не юлят, а главное, не шастают где-то, не пьянствуют, не безобразничают, сходят в кино — и домой, стала лишь стараться откормить «заморенного в этом институте», да потчевала друзей тайно от мужа старыми запасами настойки.
Борька прошел медкомиссию. И в конце недели, в пятницу, успел даже смену отработать. Вернулся в приливе сил от ощущения себя молодым рабочим классом и все рассказывал, как запросто таскал мешки и свиные туши, стараясь брать побольше, чтоб «качаться». Отец помалкивал, намазывая на ломоть хлеба сырой мясной фарш — стряпали пельмени — поглядывал на сына и улыбался. Он знал цену рабочему романтизму — назавтра у Борьки болели руки-ноги и совсем не гнулась спина.
На родине у Сергея, в Сибири, пельмени стряпают маленькие, аккуратненькие — один к одному. Защипывают сочень с мясом и сворачивают, как шапку-ушанку на затылке, ушками друг к другу. Здесь же уральские пельмени делались большими, почти в пол-ладони, как бурятские позы. Защипывались как бы чепчиком и не сворачивались. Сергей так и не смог освоить этой технологии, стряпал по-своему, только большие. Но как там, на Сережиной родине, так и здесь приготовление пельменей сопровождалось состоянием приподнятым и торжественным. И не только потому, что сибиряки и уральцы любят пельмени, а потому еще, что собирается к столу вся семья, и в этом общем залепливании кусочков перерубленного мяса таится некий обряд единения. «Налей-ка нам, мать, по маленькой», — сворачивая белый сочень ручищами, которым под стать из листового железа пельмени крутить, говорил Борькин отец.
И дома у Сергея кто-нибудь из мужиков обязательно заводил эту «песню». И не столь нужна эта «маленькая» — господи, что такому мужику «маленькая», — сколь требовалось поддержать дух церемонии. А женщина ворчала в ответ что-нибудь вроде: этому бы побыстрее набраться, сядем исть, тада и налью. И доставала бутылку.
Так же сделала и Борина мать. Проворчав, может, чуть побольше, показно и беззлобно, как это бывает часто у женщин уверенных, что нужны, любимы, да каким мужиком, не сморчком дохленьким, а таким — хоть на погляденье! И сумела удержать, а уж уводили-и-и… Да и такой он, впрочем, потому что с ней, а с другой бы, вот с той, с какой по молодости… давно бы уж где-нибудь под забором!..
Для Сережи, росшего без отца, среди женщин, полноценный семейный уклад был непривычен и притягателен. Казалось, жизнь этих двух людей, Борькиных родителей, строилась по редким ныне законам основательности и безмятежности, и не было в ней размолвок, скандалов, разводов…
— Я ведь сама по рождению ленинградская, — рассказывала Сергею Борькина мать, — девчонкой сюда в войну привезли, эвакуировали. В одну деревню, потом в другую… Там я его и увидела. Высокий, волосы вьются, глаза голубые… Его бы тогда в артисты, так… Куда Борьке до него молодого! Все девки вокруг хороводом! Ну я тоже была девчонка видная, да ленинградская, вокруг меня тоже… Ну и… дохороводились. А я и думать не думала, что ему всего шестнадцать-то! Знала бы, никогда не связывалась — на два года младше меня! Поженились, ребенок родился, первенец… А у отца-то еще дым в голове — на лыжах давай бегать по соревнованиям! В армию забрали — он и там на лыжах! Три года просидела в его доме с маленьким ребенком, а он в армии остался — и вот десять лет по всем городам на этих лыжах! А где и без лыж… Я уехала в Липецк… И ведь нашел! Через десять лет нашел! Я на него и смотреть не хотела, так он за мной по пятам… полгода, наверно. Потому у нас и разница между старший сыном и Борей такая большая! — повернулась к мужу и приподнято закончила: — Это ведь сколько ездил, всю страну объехал, а все равно лучше меня никого не нашел!
Отец Бори, зная за женой слабость рассказывать о том, какие она через него, кобеля молодого, муки приняла! — терпеливо улыбался. Любил он жену. В самом деле, объехал страну, а лучше не нашел. До сих пор была она для него самой желанной.
Пельмени дома у Сергея ели обычно с капустным рассолом. Здесь же — с жидким перечным томатным соусом и уксусом. Сережа, однако, спросил квашеной капусты, нацедил в кружку рассола, все попробовали — понравилось.
Привольно, с печалью и светом запели «Степь да степь…». Последний куплет спели так: «А еще скажи, что в степи замерз, и любовь свою он с собой унес». Сережа заметил, что вернее будет петь иначе. Ему об этом один знаток говорил, Борис его хорошо знает — Костя Лапин. Три поклона, дескать, должно быть: миру, отцу с матушкой, жене и детям. «Ты, товарищ мой, не попомни зла», «…а коней сведи отцу-батюшке, передай поклон родной матушке…» и вдруг «любовь свою он с собой унес». Нарушается поэтический лад: нет третьего поклона, а если есть, то себе! А ведь про ямщика потому и песню сложили, что, умирая где-то в степи, вдали от дома, не жалится он на судьбу, никого не винит, не о себе думает, а полон любви и заботы о родных. Просит передать жене:
А еще скажи, пусть не печалится
И с другим она обвенчается…
Борин отец подумал и согласился. «Да, так вернее, правильно твой товарищ говорил. Так оно и было».
В эти дни Сергей не видел ни Эльвины, ни Люси. Об одной старался не вспоминать, выкинуть ее из головы: дело не в том, что она его… не поняла, — мельчил много, трясся, слабым был перед ней. К Люсе тянуло, не то слово… Вот если бы она оказалась рядом, страшно обрадовался бы! Легко с ней, мозги становятся удивительно ясными, мысли… Ну, сказать фонтанируют, это чересчур — Сережа придерживал свое самообольщение, — оживают мысли. Слушать умеет она, что ли… Или в самом деле так верит в него, что придает силы… Думал о Люсе, сознавая, что есть человек, который примет его любым. До отъезда обязательно собирался разыскать ее, встретиться, но отправляться на розыски, встретиться сию минуту или хотя бы сей же день — нужды не видел. Неожиданно часто и остро влекло к Олле — Маше, не к той, которую знал по учебе, а к той, с какою оказался рядом в угарную ночь… И однажды, не выдержав, как бы случайно встретил ее после занятий около института. Она так изумленно вскинула подкрашенные ресницы, спросила: «Ты разве не уехал?» — будто и не та, которую знал, и не та, с которой учился, а далекая полузабытая знакомая. Человек из другой жизни, не минувшей даже, а жизни, к которой Сергей никогда не был причастен.
В воскресенье отправился с Борькой на барахолку — кое-что продать, нужны были деньги на дорогу. Торганули лихо: в отличие от кучки молодых людей с фирменными тряпками, дерущих втридорога, отдавали втридешево. Продали даже подаренную Костей модную шапочку и оставленный в шкафу кем-то из абитуриентов плохенький плащ. Его купил старик с изувеченным у виска лицом и орденом на полинялом кителе под пальто — друзья видели, когда старик переодевался.
— Эти ребята мне могли и так плащ этот подарить, но я его куплю! — объявил он окружающим чрезмерно весело и благодушно.
Плащ, было очевидно, старику не подходил — молодежный, тугой, с висюльками и замочками. И купил он его, вероятно, благодаря этой не вполне здоровой возбужденности, с пенсии. Заплатил лишнее.
У выхода с базара стояла старуха с маленькими котятами в шапке.
— Почем, старая? — орал здоровый немолодой переросток. — Проси больше!
— Чего только не продают… — ворчала проходящая мимо полная дама.
Бабку с котятами окружали.
— Так почем все же? — праздно любопытствовали.
— На тебе, старая, рубь — и иди, отдыхай! — протягивал переросток бумажку.
Старуха улыбалась смущенно, поблескивала извинительно глазками.
— В подъезде вот окотилась… Можеть… думаю, кто и возьмет…
— Так ты их даром, что ли?
— Я ить и говорю, собрала, можеть, кому надо… Мать-то у их хорошенькая, пушистенькая.
— Вы их просто отдаете, бесплатно?
— Они же не мои — какая плата… Они навроде сирот. В подъезде окотилась… Мать-то у их пушистенькая…
— Мам, возьмем, а? Давай возьмем!..
Сергей и Боря постояли, посмотрели. Пошли в благодушии, передавшемся от бабки. Ехали в троллейбусе, в задумчивости молчали.
— Надо было отдать плащ старику, — заговорил Сергей. — Задаром. Все равно так достался.
— Надо было, — ответил Боря. — Не знаю, чего ты…
Сергей взглянул удивленно: выходит, там, когда дед примерял плащ, Боря думал так же, стыдно было продавать. Смолчал… Понимал, другу нужны деньги.
— Надо же: старуха эта, может, и живет где-нибудь далеко, а принесла котят специально, чтоб раздать. А ее же на смех… — сердобольно захлопал Боря глазами. — И ей же за себя стыдно…
Сергей посмотрел из своих дум на друга еще более изумленно: умел тот почувствовать самое важное. Да, делая добро, старуха не гордилась, а стыдилась. Стыдилась, что занимает собой людей, навязывает… Хотя «навязывает» звучит здесь грубо, уместнее будет сказать, как говорят на родине Сергея: «навяливает». Стыдится, что навяливает котят людям. Ничего нового в этом вроде не было для Сергея, но сердце откликнулось сродненностью, необходимостью оберечь беззащитную эту стыдливость. Новым было открытие, что это не только старухи, но и его, естественное чувство. Чувство изначальной перед людьми вины. И жить ему с ним, дышать вольнее, просторнее на душе! Открывалось, что виноват он не только перед стариком, которому всучил малопригодный плащ, но и перед этой старухой с котятами в шапке, перед собственной матерью и даже перед ненавистным проректором Фоменко… И именно это начинало для него означать: перед собой.
В день отъезда Сергей вместе с Борей заглянули в общежитие — забрать чемодан и проститься. У выхода Сергея окружили, жали руки, желали добра. Олла вдруг обвила его шею, до неловкости долго держала на плечах руки и смотрела значительно. Сергей даже стрельнул глазами в сторону Андрюши Фальина. Тот, выражая торжественность момента, привычно оттянул уголки губ, вслед за Оллой длинно возложил на плечо Сергея руку: «Я верю в тебя, м-м-Сергей, чувачок». Сергей, поглядев ему в глаза, сдержанно снял его руку, промолчал.