По привычке просмотрел конверты на полке для писем. Нашел конверт, подписанный Лютаеву, без обратного адреса и почтового штемпеля. Письмо было от Люси. Сергей торопливо пробежал его глазами и сунул в карман. Все дальнейшее воспринималось отстраненно и не имело значения. Он улыбался, старался выглядеть веселым и счастливым, отправляясь в новую или, наоборот, в старую, в другую, словом, жизнь. Он отвечал на рукопожатия, говорил… а перед глазами стояла полногрудая крупная русая Люся. С чистыми глазами, доверчивым добрым сердцем, но замороченная до предела!
Если бы она написала ему с обидой, отчаяньем, желая уязвить его или поплакаться — больно бы стало, земля бы, наверно, под ногами пошатнулась. Но она в ряду слов «ресторан», «у него дочь старше меня» свято и несколько торжественно, горделиво р а с с у ж д а л а о самопостижении, о самовыявлении. Об обретении через грех духовной сложности. Она писала ему, как единственному человеку, способному верно понять и наконец-то оценить ее. Она проста, но она не проста! Она жаловалась на непонимание матерью, для которой постыдное может быть только лишь постыдным… Физически ощутимо хотелось что-то с себя снять, счистить, будто нацеплял паучиных тенет, когда вроде и стряхнешь их, а все кажется, что нет… Как быть, что делать, он не знал. И понять не мог: как ни поверни, все не имело смысла. Поздно, свершилось, не сейчас, в эти дни, а давно, постепенно свершалось. Лишь понималось, что она на его совести. Что это единственное реальное из содеянного здесь, как укор и запоздалое раскаяние будились в душе строки:
Я отравил свою сестрицу,
Монахиню смиренную… все я!
Борька провожал Сергея до аэропорта. Не ведая, что в письме, зная лишь, что оно от Люси, по-житейски рассудительно высказался: «Да все будет нормально. Выйдет замуж, нарожает детей. Мужик добрый попадется, все в норму войдет». А когда прощались, расчувствовались и клялись в вечной дружбе, вдруг совершенно неестественно для себя, словно специально желая наполнить ощущением замороченности и подменности друга до верху, под завязку, неожиданно патетично выдал: «Будет и на нашей улице праздник!»
Самолет встал на взлетную полосу. Тяжело, напряженно загудел. Затрясся мелко. Сергею показалось, будто бы где-то впереди, в бессилии перед земным притяжением, самолет стиснул незримые зубы. Но вот чуть сдвинулся, покатился и через мгновение уже стремительно мчался. Оторвался и стал набирать высоту. Спокойно, легко и привольно.
Внизу четкими прямыми линиями светились огни города. С самолета, как осенний сухой лист, медленно упал миражный облик длинноволосого юнца и остался навсегда бродить — миражно печальный и недоуменный — по ночным улочкам.
Скоро светящиеся контуры города — этой все удаляющейся, все уменьшающейся части необъятного — исчезали. И только мгла была за иллюминатором, мгла непроглядная да мерцающий огонек впереди на крыле…
Костя выписывал из книги понравившиеся ему строки.
«Собрались перед окном тысячи… Вошли старики, бороды седыя, лица угрюмыя, теснятся друг к другу, тяжело вздыхают, вздрагивают; Степан Столобов, бледный-бледный, придвинулся к кровати. «Собирайся… отец Яков… мир требует… Ты, попадья… с нами не ходи… — заикаясь, глухо говорил Столобов, — сиди с ребятами… мир… не оставит».
Костю поразило, что так о народном бунте рассказывала сама попадья, жена казненного миром священника — в людях, чинящих расправу, ничего не было оголтелого, дикого, виделся срыв весьма отлаженной жизни племени гордого и сильного! «Мир требует, — говорит бледный-бледный старец, — мир не оставит».
Лапин распрямился, привстал и сделал то, чего давно хотелось, даже зимой — распахнул настежь окно. Хлынул свежий запашистый весенний воздух. По сизому небу с тусклыми звездами самолет, мигая огнями, совершал виток над горизонтом.
ДВОЕ НА ГОЛОЙ ЗЕМЛЕ
Карнавальной выглядела бойкая улица южного города — проплывали яркие национальные платья, мелькали кофточки с фотографиями и надписями, неторопливые стеганые халаты и вездесущие джинсы… На повышенной скорости неслись легковые автомобили, а ближе к обочине мерно поцокивали ослы. Радио на столбе заходилось в такт общему движению, звуками комузов. Пахло тополем в цвету, аппетитно потягивало жарящимися шашлыками…
Из радостно-возбужденного людского потока на тротуаре отделился — выпал тенью — патлатый нахмуренный парень. Приостановился возле старухи, которая раскладывала на широком гладком пне пучки редиски.
— Почем одна? Мне пучок много…
— Чего? Одна головка, че ли?
Парень поглядел на старуху: была она по-азиатски загорелая и по-сибирски широкая в кости.
— Попробовать просто, я из Сибири только…
— Да Господь с тобой, одну-то так возьми… А откуль из Сибири?.. — прищурилась старуха любопытно и жалостливо: молоденький вовсе парнишка, годков двадцать разве, а в глазах ровно порча какая-то. — Мы сами тожить не коренные, переселенцы…
Парень не видел, как порывисто шагнул с тротуара и наклонился к пню, потрогал редиску ладный чернявый мужик. Он, парень, только заметил краем глаза клетчатую рубашку и немного посторонился, инстинктивно почувствовав, что этому, в рубашке, надо много места.
— А откуда, не с Алтая, случаем?! — бодряцки грохмыхнул мужик, обращаясь к старухе. — То-то, я гляжу, с физиономии и костью наша! Не с Барды?..
Парень вдруг замер, затаился весь, бездыханно вовсе. Скосил глаза на мужика — и метнулся в сторону!
— Витька?! — ахнул за спиной оклик. — Витька!
Парень остановился, нехотя, в муке будто, повернулся.
— Сын!!!
И таким жарким было восклицание, так стремительно и широко взмахнул мужик руками, что в глазах парня улица со всем ее многолюдьем, деревьями, машинами уменьшилась, откатилась куда-то к линии горизонта, и осталась, разрастаясь, одна лишь эта энергичная фигура — отец родной!
Замерли на миг друг перед другом два человека. Глаза — в глаза, ожидание — в ожидание…
И Витька ощутил себя хлипким и маленьким. Тем самым маленьким мальчиком, который когда-то давно, упираясь ручонками в потемнелую деревянную полку, сидел в купе старого прокопченного вагона. Рядом с ним сидела его мать: лицо ее несколько изъедено оспой; толстоватые губы, какие бывают обычно у людей добрых, слабо улыбаются; большие темно-карие глаза внимательны и умны — такие редко бывают веселыми, но не выдают они и горя, в них полнота, сила, какое-то внутреннее нежелание выплескивать душу по пустякам — они с вами и без вас. Мать для столь маленького сына старовата. Открыл бутылку лимонада, налил в кружку и подал Витьке. Сам сделал несколько глотков из горлышка.
В поезде лимонад вкуснее: сын причмокивал, глазенки поверх кружки с интересом оглядывали купе.
«Что, Севастьян, не узнал своих крестьян, со мной охота?»
Сын улыбнулся, не ответил.
«Сейчас нельзя. Вот поеду, осмотрюсь в теплых краях, тогда вы с матерью приедете».
Мать как-то сконфуженно опустила глаза, торопливо поправила сыну треугольный чубик. Отец это отметил, суетно зашевелился, глянул недобро на жену, отвернулся, уставился в окно.
«Нигде, собаки, без пьянки обойтись не могут!» — возмутило что-то за окном отца.
Сын тоже посмотрел в окно, но увидел лишь ветки деревьев да небо, посеревшее от грязного стекла. Мальчик все держал пустую кружку в руках — почему-то боялся ее поставить, пошевелиться.
Отец вдруг круто повернулся и выпалил:
«Что, думаешь, совсем хочу уехать?! Сказано: огляжусь — вызову! — Так и пробуравил он жену глазами. — Что молчишь?»
Мать ответила просто и спокойно:
«Что говорить, Леша? Вызовешь — приедем».
«Нет, ты, сволочь, думаешь, не вызову, и этого балбеса научила! Сидит, воду дует, слова не дождешься!»
Мать привычно молчала. Сын поставил кружку на стол. Посидели так.
«Нам, наверное, пора», — несмело проговорила мать.
И как бы в подтверждение слов поезд дрогнул…
Мать и сын постояли еще на перроне у вагона. В пыльном окне торчало лицо отца. Женщина посматривала то на мужа, то вдоль вагона, то куда-то вниз: время шло для нее мучительно медленно.
Поезд фыркнул, тяжело задышал. Витька смотрел на шевелящиеся немо губы отца, улыбнулся смешно сплющенному о стекло носу.
Поезд уходил…
— Ну, здравствуй, сын, здравствуй! — нажимая на это «сын», неловко тискал отец парня, сына, так внезапно встреченного на людной улице. — Вот так номер! А я гляжу, Витька вроде пошел! еще бы чуть — и просмотрел! Ты-то как меня не заметил, рядом же стояли? Давно здесь? На каникулы? Досрочно экзамены сдал? — заваливал отец вопросами в своей привычке не слушать, а говорить только. — А на Алтай-то заезжал к матери?..
Витька дрогнул при упоминании о матери, мелко, всем телом. Взгляд его заострился, длинно, с прищуром уперся в отца.
— Н-нет, — выдавил он. И снова потупился.
— Больше года, как у нас с матерью связь пропала… — вздохнул горестно и отец. — Перестала отвечать… Я ей из Ташкента писал, сюда приехал… На одно письмо ответа нет, на другое… И ты молчишь, хотя бы открытку отцу прислал: то-то со мной, то-то, жив-здоров… Адрес — до востребования, знаешь, — вовсе в сердцах проговорил он. Помолчал, встрепенулся: — А здесь ты у кого остановился? Теперь ко мне пойдешь! У меня ягоды консервированной полно! Настойка вишневая есть — пить-то случайно не начал?
— А ты у кого?.. Где ты живешь? — спросил сын, запинаясь.
— Разве не знаешь, как я живу?! — отец извинительно и озорно хохотнул. — Подженился. До осени. — Вдруг посерьезнел, тон сделался уважительным: — Она бывшая партизанка, участница войны. Правда, к выпивке маленько тянется. А я этого дела, сам знаешь, на дух не терплю. Поживу до осени, урожай с огорода поделю и на Кубань думаю махнуть. Или в Ленинград. Если, конечно, мать нашу сюда не удастся вызвать… — закончил он переживательно. — Ну пошли.
— Да… — замялся сын, — я тут хотел… мне надо… — осекся, потускнел. Устало, но твердо проговорил: — Не пойду я. Не хочу.