Но вот что все-таки разнило их. О колкостях Генриха Карл легко забывал, а Генрих еще долго носил в себе сказанное Карлом и порою жаловался Женни на его жесткость. Правда, жаловался как бы шутя, но Женни догадывалась, что за шутливым тоном Генриха кроются подлинные обиды.
Генрих был старше Карла на двадцать лет. И это тоже накладывало свой отпечаток на его характер: он больше видел, чем Карл, он больше испытал. Он видел Гегеля, встречался с ним в Берлине, чему Карл искренне завидовал.
В его жизни было много сладких и горьких минут. Больше горьких, чем сладких. Во всяком случае, о первых он вспоминал чаще, чем о последних, а среди них свою неразделенную любовь к кузине Амалии. Красивая, но расчетливая Амалия предпочла поэту богатого прусского юнкера и вышла за него замуж. Слезами, которые пролил Гейне в те несчастные дни, были пропитаны все его стихи, увидевшие свет в двадцать первом году в Берлине. В тот год Карлу исполнилось лишь три года.
Генриху казалось, что его лучше и глубже понимает Женни. Но она лишь больше жалела его, чем Карл. Хотя и Карл, конечно, жалел его. Даже тогда, когда однажды сказал ему:
– Генрих! Вам пора оставить любовное нытье. Покажите, наконец, поэтам-лирикам, как делаются настоящие стихи. Плетью! Как вы это сделали в песнях о Людвиге Баварском. Я обязательно помещу эти стихи в «Ежегоднике». То-то завопят поклонники ваших любовных стихов!
– Думаете завопят? – с тревогой спросил Гейне.
– Завопят! – сказал Карл. – Но я вижу, что такая перспектива вас не радует?
– Радует, – со вздохом ответил Генрих. – Стихи о Людвиге Баварском – самое кровожадное из всего, что я написал… Впрочем, признаюсь вам откровенно: с годами всякого рода вопли ранят меня все больнее. Но тем сильнее я призываю на их головы дробящий молот пролетариев. И на свою голову, разумеется, ведь моя голова не лучше всяких других голов, напичканных всякой цивилизованной чепухой…
А вот в этом крылась их наиболее существенная разница: будущее виделось Генриху как грозное возмездие миру за его грехи, Карлу – как избавление мира от пороков.
В первый вечер их знакомства они говорили мало. Гейне навестил Руге и, возвратившись, не более получаса провел у Марксов, употребив все это время главным образом на то, чтобы очаровать Карла и Женни.
Он обладал многими чарами: у него был очень приятный голос, мягкий, глубокий, послушный любому чувству, полные жизни глаза, то большие и невинные, как у ребенка, то прищуренные, лукавые. Волосы у него были светло-русые, едва заметно тронутые сединой на висках, легкие, взлетающие даже от слабого взмаха головы. Он был просто красив, наконец, как может быть красив еще не старый мужчина, у которого слегка удлиненное, тонкое лицо, резко очерченный, чуть изогнутый нос, не слишком высокий, но заметный лоб, умные глаза и аккуратная, вполне французская бородка. Но прекраснее всего были его руки. Они могли быть нежные, добрые, злые, сильные, слабые. Это были настоящие руки поэта…
Генрих блестяще справился со своей задачей: Женни и Карла он вполне очаровал.
– Чем вы сейчас занимаетесь в Париже? – спросила его Женни.
– Я? Тем же, чем и раньше, – ответил Гейне. – Говорят, что один англичанин разъезжает повсюду за циркачом ван Амбургом, присутствует на всех его представлениях. Убежденный, что лев все же в конце концов растерзает укротителя, он желает во что бы то ни стало созерцать это зрелище. Так и я жду в Париже момента, когда французский народ растерзает монархию, и изо дня в день наблюдаю за этим львом. Не без страха…
– Вы часто встречаетесь в Париже с немцами? – спросил Карл.
– О, нет, – засмеялся Гейне. – Немцы опасны! Они внезапно извлекают из кармана стихи или же заводят разговор о философии.
– А немки, господин Гейне? Немки в Париже тоже опасны? Скажите, ведь я немка. Или французские женщины затмевают немок?
– На это я отвечу так: немецкие печи согревают лучше, чем французские камины. И в последних приятнее то, что видишь пылающий огонь. Это радостное зрелище. Но, – Гейне поднял руку, – за спиною мороз, хотя перед тобою огонь. Немецкая печь греет преданно и скромно…
– И вы все же женились на француженке, – заметила Женни. – Как зовут вашу жену?
– Матильда. Она очаровательна. Но у нее есть два недостатка: она не говорит по-немецки и не умеет считать деньги.
– Недостатка всего лишь два, а сколько достоинств?
– Достоинств? – задумался Гейне. – Трудно сосчитать. Но вот что точно: всякий, кто женится, подобен дожу, сочетающемуся браком с Адриатическим морем. Он не знает, что скрывается в той, кого он берет в жены, – сокровища, чудовища, бури?
– Это не мешает вам писать стихи? – продолжала свой шутливый допрос Женни.
Генрих отвечал ей тоже в шутливом тоне:
– Достойно удивления, что Сократ, супруг Ксантиппы, мог стать великим философом! Среди эдаких дрязг – да еще думать! Но писать он не мог – это точно! Ведь после него не осталось ни одной книги! У меня же, слава богу, книги выходят… У Матильды, – торопливо добавил он, словно испугавшись, что сказал о ней нечто дурное, – у моей Матильды улыбка – точно лучезарная сеть. Она раскинула эту сеть, и моя душа запуталась в ней и уже годы бьется в нежных силках, точно рыба.
– Француженки – опасные женщины?
– Да, – сказал Гейне. – Но немки опаснее.
– Чем же?
– Один мой друг сказал так: они опаснее своими дневниками, которые может найти муж. Все! – сказал Гейне и встал. – Все! Я наговорил столько чепухи, что вы побоитесь пригласить меня в следующий раз. Спешу раскланяться, потому что просто спешу: моя Матильда тащит меня сегодня к своим родственникам.
– Заходите, Генрих, – сказал Карл, пожимая ему руку. – Вы всегда будете для нас желанным гостем.
– Для вас – возможно, для Руге – нет. Он терпеть меня не может, хотя я и нужен ему. Впрочем, и я не питаю к нему большой любви. Но и он нужен мне, для моих стихов. Эгоизм сильнее нелюбви? Нет, эгоизм – это дело. А всякое настоящее дело должно быть вне чувств, не правда ли, доктор Маркс? Платон мне друг, но истина дороже. Будем следовать Аристотелю, если не можем следовать чувствам…
Когда Гейне ушел, Карл с завистью сказал о нем:
– С такой легкостью и непринужденностью о серьезных вещах может говорить только поэт. И с такой же легкостью решать не менее серьезные задачи… «Платон мне друг, но истина дороже»… Вот тебе и конец всем терзаниям. Ставим на место истины дело, на место Платона Руге и получаем искомый ответ: Руге мне друг, но дело дороже. Или в его варианте: Руге мне не друг, но дело дороже…
– Ты чем-то обеспокоен, Карл? – спросила Женни. – Ты не можешь принять какое-то важное решение?
– Ты угадала, Женни. Но теперь я его уже, кажется, принял. Речь идет о программе журнала. То, что предлагает Руге, – вполне приемлемо. Но недостаточно. Теперь уже недостаточно. Если мы хотим быть впереди, а не плестись в хвосте, нам следует открыто заявить, что мы связываем нашу критику не только с критикой религии, искусства, с критикой философии, но – и это крайне существенно, Женни! – с критикой политики, с определенной партийной позицией в политике. Мы должны связать и отождествить нашу критику с действительной борьбой. Мы не можем, не имеем права выступать перед миром как доктринеры с готовым принципом: тут истина, на колени перед ней! Мы должны показать людям, за что они борются, и дать истинный лозунг борьбы…
– Что же вас останавливает, Карл?
– Что останавливает? – Карл расшевелил угли в камине, взял один уголек щипцами, прикурил от него, бросил его обратно и лишь после этого ответил: – Теперь – ничто. Но еще утром мне казалось, что на пути такого решения стоит почти непреодолимая преграда. Руге, ссылаясь на болезнь, не хочет обсуждать со мной никаких дел. Но я знаю, что не только болезнь здесь причиной. Будь он теперь здоровым, он вел бы себя точно так же: избегал бы встреч со мной, избегал бы серьезных разговоров. Он чует, что в нынешней ситуации надо бы сделать решительный шаг вперед, но сделать этот шаг не может и боится. И надеется, что я не сделаю этот шаг без него. А я его сделаю. Вернее, я его уже сделал.
– Тебя вдохновил Гейне?
– И Гейне тоже, – ответил Карл. – Но главным образом рабочие, на собрании которых я был вместе с Гессом. Когда смотришь на них, Женни, чувствуешь, какая это сила, какая это готовая вот-вот сорваться лавина. Крепкие руки, суровые лица, широкие плечи… Но не это главное. Главное, что поражает, что волнует и вдохновляет, – их единство, их братство, их верность этому братству. Даже тогда, когда они сидят или стоят порознь друг от друга, я вижу, что их плечи упруго соприкасаются, что их мускулы напряжены для общего движения… Видеть это и чувствовать это – прекрасно. – Карл задумался о чем-то, затем улыбнулся и продолжал: – Да, да, Женин, прекрасно. Невольно думаешь: вот – люди, вот лучшая часть человечества. Разумеется, им не хватает знаний, но их решимость добыть эти необходимые им знания абсолютна. В конце концов они обойдутся и без нас. Ведь поручили же они портному Вейтлингу разработать принципы устройства нового общества… Умные головы найдутся и среди них. Но не так скоро, как нужно. И не так скоро перед ними откроются глубины науки. И потому мы крайне нужны. И если мы это уже понимаем, мы обязаны приниматься за дело немедленно. Не делать этого – значит отступать, не начав наступления. – Карл принялся развивать свою любимую мысль: – Критика неба, критика религии, критика теологии уже завершена. И нам незачем топтаться на одном месте. Нужна критика земли, права, политики, критика теоретическая и практическая. Необходимо вооружить пролетариат новой философией и с помощью пролетариата воплотить эту философию в жизнь. Я уже написал об этом. Это смысл моей статьи «К критике гегелевской философии права», которую я намерен включить в журнал. Впрочем, прости, Женни, я совсем заговорил тебя. Но ведь это важно, правда? Сердце философии – пролетариат. Мне самому нравится эта мысль…