Неистовый сын Трира — страница 73 из 88

С детьми он отдыхает, забывает о тяготах жизни. А теперь он не только не видит их, но и не слышит. Когда Ленхен увела детей к Либкнехтам, он ощутил вдруг в доме тягостную, удручающую тишину. Люди склонны не замечать то, что всегда рядом, а когда лишаются этого, обнаруживают вокруг себя невосполнимую пустоту. Именно это произошло с ним вчера, когда в доме не стало детей.

На лугах между Хэмпстедом и Хайгетом во время летних воскресных прогулок он, случалось, уходил за дальние холмы один. Исследовал места для будущих прогулок. Но всякий раз останавливался и торопливо возвращался, когда переставал слышать голоса своих милых хохотушек. Голоса детей были для него как бы веревочкой, на длину которой он мог уходить один.

Впрочем, не только хохотушки, не только болтушки и щебетуньи: старшие девочки хорошо учатся и многим интересуются всерьез – историей, литературой, языками.

Дженнихен свободно говорит на трех языках: английском, немецком и французском. Кроме того, читает на итальянском и испанском. Она хорошо рисует. Любит поэтов, особенно Шекспира, знает наизусть отрывки из многих его трагедий. Гёте, Шиллер, Гейне, Гервег и Фрейлиграт – ее немецкие любимцы. Вольтер, Ламартин, Беранже, Расин, Корнель, Лафонтен – французские. В ее итальянских тетрадках записаны отрывки из Данте, Петрарки, Торкватто Тассо, Ариосто, Боярдо, Гаспаро Гоцци, Манцони. В испанской тетрадке – Кальдерон. Дженнихен мечтает стать актрисой, она хорошо поет, у нее прекрасная дикция.

Лаура – поэтесса, она сочиняет стихи на английском языке. За это ей дали прозвище – Поэтесса. Это не первое и не единственное ее прозвище. Еще раньше ее прозвали Мастером Какаду. Так звали одного портного из одного старинного романа, который прочли девочки. Это прозвище Лаура получила не только за то, что проявляла страсть к нарядам, но и потому, что сама выдумывала и шила себе наряды. Лаура также Стряпуха: когда нет Ленхен, она заменяет ее на кухне, сама печет превосходные пироги и торты. К тому же она еще Наездница, так как увлекается верховой ездой. И еще Птичьи Глазки, потому что под длинными ресницами у нее прячутся лучистые зеленоватые глаза.

А Тусси – вышивальщица, филателистка и просто сорванец. Она любит играть с мальчиками, всегда требует себе роль командира и мечтает стать капитаном корабля.

И вот если кто-либо из девочек появится сейчас в эту дождливую погоду на балконе дома Либкнехтов, то это будет непременно Тусси: она не боится ни дождя, ни ветра, ни холода. Женни ошиблась, родив Тусси девочкой, потому что Тусси по своим замашкам совсем как мальчишка.

Маркс оказался прав. Стукнула балконная дверь, и появилась Тусси.

– Здравствуй, старина! – закричала она радостно, подпрыгивая и размахивая руками. – Как идут дела? Как здоровье нашей дорогой мамочки? Кви-Кви, Стряпуха! – позвала она старших сестер. – Внизу стоит наш Мавр! Скорее сюда!

На балкон выбежали Дженни и Лаура.

– Я тебе написала письмо, – сказала отцу Дженни. – Лови! – И она бросила письмо, завернутое в газету.

Маркс поймал письмо, прижал к груди.

– Мы без тебя и без мамочки очень скучаем, – сказала Лаура. – Скажи мамочке, что мы ни на минутку не забываем о ней. А иногда садимся все вместе и мысленно сильно-сильно желаем ей скорей поправиться. Скажи ей об этом!

– И по тебе сильно скучаем, – сказала Дженни. – Мамочку больше жалеем, потому что она больна, а скучаем и по тебе, и по мамочке.

– А Тусси нам совсем надоела, – пожаловалась Лаура. – Она все время пристает к нам и требует, чтобы мы ей рассказывали про Ганса Рёкле.

Ганс Рёкле был героем сказок, которые придумывал для Тусси Маркс. Он был волшебником, у которого была лавка чудесных игрушек. Эти игрушки он вынужден был продавать дьяволу, чтобы уплатить долги мяснику, булочнику, зеленщику, сапожнику. Но так как Ганс Рёкле был волшебником, то и игрушки у него были волшебными. Они не хотели оставаться у дьявола и после целого ряда самых удивительных приключений всегда возвращались к Гансу Рёкле.

Тусси так любила эти сказки отца, что готова была слушать их и днем и ночью. Теперь она без них скучала и поэтому приставала к сестрам.

– Про Ганса Рёкле могу рассказывать только я, – сказал младшей дочери Маркс. – Когда мамочка поправится и ты вернешься домой, я расскажу тебе еще сто миль про него.

Поскольку Маркс рассказывал Тусси сказку про Рёкле чаще всего во время прогулок, то она и измерялась не главами, а милями.

– Тысячу миль! – потребовала Тусси.

– Хорошо, тысячу миль, – пообещал Маркс.

Он возвратился домой и рассказал о девочках Женни.

– Боюсь, что ты разговаривал с ними слишком долго и они могли простыть, – высказала опасение Женни. – Обещай, что больше не будешь подолгу стоять под балконом у Либкнехтов.

– Да, не буду, – сказал Карл. Про письмо Дженни он умолчал: Дженни спрашивала, как идут дела с печатанием книги против Фогта, а Карл не хотел, чтобы Фогт снова занимал мысли Женни.

Женни чувствовала себя с каждым днем все хуже, хотя доктор Аллен сделал ей две прививки против оспы. Лицо ее покрылось зудящими язвами, она потеряла слух, а вскоре лишилась и зрения. Ее постель поставили у раскрытого окна, чтобы холодный ноябрьский ветер обвевал ее лицо. К ее пылающим губам Аллен велел прикладывать лед. Она не могла есть. И лишь с большим трудом проглатываемые ею время от времени несколько капель густого сладкого вина поддерживали в ней слабеющие силы.

– Как вы находите ее? – то и дело спрашивал у Аллена Карл, хотя и сам видел, что Женни очень плохо.

– Пока ничего утешительного, – отвечал Аллен. – Но будем все же надеяться.

Кризис наступил через неделю. Аллен похлопал Карла по руке и сказал:

– Теперь есть надежда.

Карл вышел в другую комнату, запер за собою дверь, сел к столу и заплакал. Ведь мысленно он уже несколько раз за эти дни хоронил Женни. И себя.

Женни! Женни любимая! Без тебя – одиночество, пустота, безлюден весь земной шар. Все, что найдено, обдумано, создано, – без тебя не имеет смысла. Мир живет и играет красками только под солнцем, только в его лучах. Тьма и холод – это мир без солнца. Это я без тебя. Смерть. И все труды бессмысленны, и все страдания напрасны…

Помнишь ли, я написал тебе однажды письмо. Тогда еще жива была твоя мать и ты ездила к ней в Трир с детьми, чтобы показать ей наших девочек. Это было четыре года назад, в пятьдесят шестом. В один из тех дней мне вдруг пришла в голову бредовая мысль: я подумал, что больше никогда не увижу тебя. Она пришла сама собой, без всякой причины. Так мне тогда казалось. Хотя теперь я знаю, что причина была: ты уехала к матери, в теплый и обеспеченный дом, на родину, где жили твои богатые родственники, к берегам прекрасного Мозеля… А я остался в Лондоне, в чужом и мрачном городе, в сырой и прокопченной квартире на Дин-стрит. Без гроша в кармане. И без всякой надежды хотя бы мало-мальски обеспечить тебе и детям сносное существование. И вот: будь ты немного более матерью, заботящейся о будущем детей, чем моей женой, более баронессой фон Вестфален, чем фрау Маркс, более немкой, чем преданным мне другом, ты должна была бы тогда остаться в Трире. Я даже желал этого. Более того, проклятый здравый смысл нашептывал мне: исчезни с лица земли – и твоя жена будет спасена от нужды и страданий. И вот тогда-то мне пришла в голову мысль, что я, возможно, никогда тебя больше не увижу. Все мое существо тогда вдруг возмутилось. Я чуть не задохнулся от негодования. И от любви к тебе, Женни.

Я бросился к столу и стал писать тебе письмо. То самое, которое тогда так удивило тебя. Еще не написанные слова я произносил вслух. Да что там произносил – я выкрикивал их, потому что весь клокотал от страсти. И от мучения, что ты не слышишь меня, не можешь мне ответить.

Женни! Женни! Любимая! Тогда нас разделяло только пространство. А теперь нас едва не разлучила смерть. Чего бы стоила тогда моя жизнь? Ничего. Я не верю в то, что мыслью, словом или жестом один человек может передать другому человеку, находящемуся на краю могилы, приказ жить и силы для жизни. И все же я, как и наши милые девочки, посылал тебе такие мысленные приказы, вкладывая в них всю свою жизненную энергию.

Твоя жизнь и моя жизнь – это одна и та же жизнь, одна. И едина. А то, что едино, не имеет частей. Для единого всякое расчленение – смерть. Ведь половина бабочки – это уже не бабочка, и половина цветка – это уже не цветок. Так и моя жизнь без твоей жизни – не жизнь. И значит, они должны соприкасаться в мыслях, в словах, в жестах, в чувствах – переливаться друг в друга. И умереть друг в друге, как умирает одна половина цветка в другой…

Теперь мы будем жить, Женни. Доктор Аллен сказал, что теперь мы будем жить. Я должен уведомить об этом Фреда.

Маркс придвинул к себе лист бумаги, чернильницу, взял ручку и написал: «Состояние моей жены, насколько это возможно при данных обстоятельствах, улучшилось. Это будет длинная история. Но то, что можно назвать сильным приступом болезни, прошло».

Через две педели Женни могла уже разговаривать и открывать глаза.

– Это было ужасно, призналась она Карлу, когда он задержался у ее постели за полночь, отправив Ленхен спать. Я ничего не слышала и не видела, но сознание не покидало меня. Я была как бы заживо похороненной. Только то, что происходило во мне, было жизнью. А была лишь боль и мысль. И еще страх. Страх от мысли, что я больше никогда не увижу и не услышу тебя. Это мучило меня несравненно больше, чем боль.

Я был рядом с тобой, Женни, – сказал Карл.

Теперь и это знаю. Но тогда я этого не знала. Иногда же мне казалось, что я давно умерла. А потом вдруг вспомнила декартовский постулат: я мыслю – следовательно, существую. И успокоилась. Я мыслюследовательно, существую. Но что будет с моим лицом, Карл? Шрамы сотрут с него все, что ты любил. А ничего нового жизнь на нем запечатлеть не успеет: жизни осталось мало – ведь мне уже сорок шесть.

– Юноши любят глазами, а зрелые мужи – сердцем. Ты сама где-то вычитала про это, – сказал Маркс.