Неизбежность — страница 13 из 86

— С Черкасовым сложно. У него в Красноярске на вокзале встречка была... нервишки могут и не выдержать.

— Что за встреча?

— Тише ты! Ротный, а не в курсе.

— Расскажи!

— Потом. А к Черкасову будь повнимательней. После Красноярска он сильно переживает...

После Красноярска? Да что ж там была за встреча? А я-то думал: переживает из-за того, что не назначили помощником командира взвода. Хотя, наверное, и это есть.

Вскоре Трушин до конца просветил меня. Мы шли рядом, и, хотя говорить было трудновато, Федор все-таки рассказывал — прямо в ухо. В его изложении это выглядело приблизительно так (некоторые детали я дорисовал в своем богатом воображении).


Красноярск! Владислав Черкасов с дружками на перроне, недалеко от своей теплушки. Побледневший от волнения, он всматривается в разношерстную толпу, ждет кого-то. Дружок спрашивает:

— Телеграммки-то, сержант, вовремя отстукал?

— Из Омска телеграфировал, — рассеянно отвечает Черкасов. — Когда уж стало ясно, что Краснсярска не минуем.

— Адреса не напутал?

— Да как же я могу напутать? Не кто-нибудь — мать и невеста...

— Понятно! Тут загвоздка в другом. Точного часа, даже дня прибытия они же не знают, это ж не пассажирский поезд... Смотри, сержант, зорчей!

Тот не отвечает, идет вперед, возвращается, снова спешит куда-то, снова возвращается. Шарит глазами, зачем-то размахивает руками. За спиной — шепоток дружков:

— Надо было пересесть где-нибудь, ну в Новосибирске, на пассажирский, обогнать нас. Выиграл бы времечко, навестил бы своих в домашней обстановке. После бы в Красноярске к нам сел либо опять же догнал на скором. Некоторые военные так проделывают, у которых дом по пути... Головастиков, например...

— Славка себе не позволит. Шибко гордый, просить не будет... Да и лейтенант навряд ли отпустил бы.

— Кому же охота подставлять шею, ежели человек отстанет, а то и затеряется? Некоторые военные, однако, ухитрялись...

И в этот момент Черкасов рванулся вперед, будто его удерживали за плечи, а он вырвался наконец. Он бежал, нелепо размахивая руками, навстречу ему семенила пожилая женщина — не по сезону теплый, суконный жакет, — рядом, поддерживая ее под локоть, высокая, ладная, под стать Черкасову, девушка в босоножках и ситцевом платье. Девушка поспешала молча, исступленно, а мать, задыхаясь, вскрикнула в голос: «Славик! Живой!» От этого вскрика мороз продрал по коже... За два шага до Черкасова мать рванулась, опередив девушку, и упала ему на грудь.

— Ну что ты, мама, успокойся! Не плачь так, успокойся, прошу тебя... — И смотрел поверх материного плеча на невесту, которая чуть в сторонке ждала своего череда.

Черкасов вытер рукавом глаза. Еще раз поцеловал мать и невесту, сказал им:

— А это мои фронтовые друзья. — Он называл их поименно, они здоровались за руку с матерью и девушкой, кланялись, чинно отходили, чтобы не мешать. Отходивший последним сказал:

— Со счастливой встречей! Гляди только, Славка, не прозевай отправления...

— Не прозеваю. До отправления, наверное, не меньше часа...

Они еще постояли на перроне, втроем обнявшись, а затем пошли в пристанционный скверик, уселись на скамейку, и Черкасов опять их обнял, а они с двух сторон прильнули к нему: одна по-матерински, вторая по-женски.

— Ты знаешь, Славочка, — говорит девушка, — мы когда с мамой получили телеграммы «Буду проездом», то каждый день приезжали на вокзал. И в ночь приезжали. Дежурили: пока одна на работе, другая на вокзале, встречает эшелоны.

— Да, да! А вчера Ирочка круглые сутки продежурила, я была занята на заводе... А сегодня вместе с ней, и какое счастье — тебя увидели, сынок! — Мать спохватывается: — Я тебе бутылку самогона раздобыла на черном рынке, вот в сумочке. Может, выпьешь?

— Спасибо, мама. Лучше возьму, товарищей угощу.

— И то верно, сынок.

— А вы, я вижу, действительно дружно живете. До моих проводов разлад был...

— Я виновата. Мать — вот и ревновала тебя к твоей девушке. К невесте твоей.

— Война нас сдружила, — говорит Ира. — Четыре года ждали!

— Получила телеграмму, — говорит мать, — и не сразу сообразила, что ты мимо проедешь, хотя в ней и было слово «проездом». Славик едет с войны, демобилизован! А после разобралась, и как обухом по голове...

— Снова на войну? — спрашивает Ира.

— В точности не известно. Но не исключено.

— Да что там, Славочка, не известно, если такая махина прет на Восток. Для чего? Люди говорят: с Японией будет война.

— Откуда люди знают? — вяло отбивается Черкасов: — Домыслы. Слухи — они и есть слухи.

Он взглядывает на часы. Мать поднимается:

— Пойду мороженого куплю. Я мигом обернусь, — и уходит.

Ира говорит:

— Это она нас вдвоем оставила...

— Спасибо ей!

И они, не стесняясь вокзального многолюдия, целуются. Ира шепчет:

— Наконец-то я с тобой! Чувствую тебя всего! Господи через полчаса, через четверть часа ты уедешь... Почему? Куда? Я ждала четыре года и не хочу тебя отпускать! Я хочу всегда быть с тобой!

— Мы будем вместе!

— Когда? Еще четыре года ждать?

— Ну что ты... Не может так долго продлиться эта война. Если она будет...

— А то не будет? Не надо обманывать себя!

— Ну, потерпи еще немного, милая...

— Нету моего терпения, Славочка, дорогой! Четыре года без тебя... И зачем я тогда, в сорок первом, согласилась отложить свадьбу... До твоего возвращения! Вот оно, возвращение...

— Мама настояла...

— А нам не надо было слушаться... Да ладно, да пусть без загса стать бы мне твоей... Ребенок был бы у меня. Твой ребенок!

— С ним на руках? Легко ль в военное время, Ирочка?

— Да уж легче, чем без него. Ты как бы со мной был... — И внезапно подается к нему, снова целует, обнимает, шепчет: — Хочешь взять меня?

Он вздыхает:

— Как же я повезу тебя с собой, куда?

— Дурачок, не об этом я...

И Черкасов понял. Покраснел, испуганно оглянулся вокруг. Ира сказала:

— Не пугайся, дурачок. Это я так. Это же невозможно. И когда станет возможно?

Появляется мать с тремя порциями мороженого. Черкасов опять приоткрывает запястье, взглядывает на часовые стрелки.


Вот какое воображение у лейтенанта Глушкова, Петра Васильевича. Черт-те что напридумывает Петр Васильевич. Сочинитель! А может, так оно и было? Или похожее было? Почему бы и нет? Черкасова надо щадить, прав Трушин. Я дремуче не чуток к подчиненным. Как подумал о Черкасове, бревно я бесчувственное, просто-напросто чурбак. Чурбак — потому что своей опрометчивости, невнимательности раньше стыдился больше. Ныне поспокойней реагирую. Со временем будет: как с гуся вода? Не дай бог! А можно сказать: как с гуся пот? Ведь птицы-то тоже, наверное, как-то потеют? А может, нет? А может, лейтенант Глушков, перестанешь глупостями заниматься? Одно извинение — марш трудный, многоверстный, жара, пыль, жажда, ну и голова, конечно, несвежая.

Топай и старайся не отвлекаться. Уж если приспичило умствовать, то думай: как благополучно довести своих солдат и самому дойти до конечного пункта марша? Да ладно, дойдем как-нибудь. Европу прошли, пройдем и Монголию. Ах Монголия! Раскаленная земля, раскаленное небо. Воздух обжигает легкие. Дышать невмоготу. Металл обжигает пальцы, если невзначай дотронешься до автомата. Кажется: сквозь подошвы песок и галька жгут. И еще кажется: чем дальше пройдешь по этому пеклу, тем скорей доберешься до более прохладных мест. Это вряд ли светит — прохлада, но после марша будет какая-то передышка, клянусь... клянусь здоровьем дочери — так говаривала фрау Гарниц. Как она там, в своей Германии, фрау Гарниц, как там ее Эрна? Опять отвлекаешься? Вот уж поистине отвлекся от реальности. Реальность — это четырехсоткилометровый марш, а немка, с которой любился, и ее мамаша — словно мираж в монгольской степи.

А вот это не мираж: танки, пушки, автомашины, повозки, пехотные колонны. Степь уже пахнет не полынью — бензином и соляркой. Бурая пыль взвешена в воздухе, она покрывает все, что можно покрыть, занавешивает отдаленные голубоватые сопки, а еще подале сквозь пыльную кисею проглядывают синеющие вершины — не Хинган ли? Его предгорья? Таинственное слово — «Хинган». Таинственное и угрожающее. Там все будет решаться...


Солдатский разговор:

— От мы отмытаримся, отмучимся... Отвоюемся! Заради наших деток... Чтоб в мире жили, в благополучии...

— Дети, браток, это... это... Даже высказаться не могу, слов нету... Чудо они заморское, дети! Скажешь, не так?

— Я тебе вот что скажу... У меня сынок от первой жены, скончалась в тифе... От второй — дочка... Сын и дочка! Есть они на свете, и мне ничегошеньки не страшно. За них в огонь-воду пойду!

— Мой пацаненок, Димка его зовут... так он обписывался по ночам. Переживал он, бедняжка, аж плачет... А мне мальца до того жалко, что у самого слезы наворачиваются. Лечили Димку-то, перестал писаться в кровати...

— А у меня сестренка, младшенькая, за два года до войны народилась... Ну девка! Ну крикуха! Орет — не подходи! А я подойду, поцелую в пятки, и Надюха успокоится... Никуда не позволяли целовать, окромя пяток. Пухленькие, розовенькие, пахнут вкусно...

— У моего сорванца, у Жорки, завсегда путанки на голове. Ну, это когда волосы сваляются, запутаются клубочком, не расчешешь. Выдирать путанки больно... Жорка матери не дозволял, исключительно — мне, я осторожненько выдирал... Ну, а волос у сорванца густой-густой и с чего-то с рыжеватинкой...

А я подумал: «путанки» бывают не только в детских волосах, но и во взрослой жизни.

От воспоминаний отрешиться не моту. Они всплывают со дна памяти и будто клубятся надо мной. Может быть, из-за жажды вспомнилась река, которую переплывал, драпая от немцев. Это был еще сорок первый.

Так вот, на исходе августа, кажется, в какой уже раз попали в окружение. Тыкались туда-сюда, везде немцы. Утром они прижали нас к берегу. До полудня мы отбивались. Но немцы кое-где просочились к реке. Надо было отступать, то есть кидаться в воду и плыть, если умеешь, на ту сторону, а не умеешь — плыви на доске, еще как. Я завернул в плащ-палатку оружие и обмундирование и ступил в холодную воду. Переплыл. А чего же? Это не Дон, это поменьше. Но много наших утонуло — кто не умел плавать, кто от пули или осколка.