Ну, уцелевшие выбрались на восточный берег и побежали к ближайшему лесу. Картина была: по лугу чешут на третьей скорости мужики — кто в подштанниках, в трусах, кто в чем мать родила. В подлеске я начал одеваться, оглядываясь: группа человек в двадцать. Некоторые с переляку или, может, от бесстыдства даже срам свой не прикрывают. И это меня обозлило. Натягивая гимнастерку, гаркнул:
— А ну, все ко мне! Быстрей, быстрей! Слушай мою команду: достать оружие и одеться!
Команду восприняли послушно, кроме одного красавчика; он взбеленился:
— Сержант, прошу не приказывать и не орать! Я старший лейтенант!
Злость совсем захлестнула меня:
— У вас на пузе не написано, что вы лейтенант. Лейтенанты имеют знаки различия. А ну бегом, выполняйте приказ!
В руках у меня очутилась винтовка, и старший лейтенант не стал продолжать дискуссию. Оружие нашли довольно легко, кругом валялись винтовки. С одеждой — похуже, так и остался кое-кто покуда в подштанниках. Но затем мы набрели на брошенный обоз, ребята оделись в невообразимую рвань (видимо, обмундирование было списанное): голые колени, продранные локти,
То же проклятое лето. Отступаем, а люди подают заявления в партию. Помню: в перерыве между боями на опушке партсобрание, кучка коммунистов — тех, что уцелели, а в сторонке мы, комсомольцы и беспартийные. Мне слышно, как парторг зачитывает заявление Саньки Аносова, рекомендации. Санька был из кадровых сержантов, лет двадцати трех. Молодой, а с чего-то оплешивел, зато на груди и спине — заросли шерсти. На руках — наколки, на щеке — родимое пятно, как несмытая грязь. Обыкновенный мужик. И необыкновенный... Парторг зачитывает заявление и тут — снова бой. Потом — снова собрание. Выясняется: один из рекомендующих убит. Комиссар полка подсказывает: считать рекомендацию действительной. Не успевают и на этот раз принять решение: немцы полезли, бой. И Санька Аносов геройски гибнет — с гранатами под танк. И комиссар опять подсказывает: считать Аносова коммунистом посмертно...
7
Машинами автобата мы все-таки попользовались. Правда немного и не сразу. Уже начали терять надежду... То ли они не освобождались, то ли другой какой стрелковый полк перевозили. Сперва всё ждали — вот-вот нас подбросят, потом стали ворчать, потом смирились. Знать, не судьба. Хотя подвезти малость — с полсотни километров — можно было бы. Нам бы это не помешало никоим образом. Но не выходил номер. Планида не та. Ножками, ножками!
Завидущими глазами провожали мы грузовики, в которых сидела пехота, — бывают же счастливчики! Везет некоторым военным! Эти некоторые военные сверху вниз посматривают на нас, посмеиваются. И вдруг — машины автобата! Нет, есть правда на земле, а на небе бог! Смилостивился! Мы разглядывали полуторки и «студебеккеры» — такие запыленные и такие прекрасные, — потому что они были пустые! Для нас предназначенные! Раздалась команда: «По машинам!»
Ее подхватили с редким единодушием. Солдатики, смакуя, повторяли громко и негромко: «По машинам, по машинам!», кто-то проверещал: «По коням!» — и все с завидной шустростью, мешая друг другу, полезли через борта. Толкаясь, давясь, рассаживались на скамейках, на дне кузова. Теснотища, как в довоенной пивной.
Да что там пивная, раки и «Жигулевское»! Ерунда, сущие пустяки. Тем более до войны было. А тут, в настоящий момент, — сказки венского леса, дивный сон! Действительно, только в расчудесном сне пехотинец восседает в автомашине, сверху вниз посматривает на мир божий. Но отчего бы и не смотреть сверху вниз, если автомобиль везет тебя, уважительно встряхивая, а твои ножки гудут, отдыхаючи. И километр за километром накручиваются на колеса, а ножки твои отдыхают и отдыхают. Ах здорово! И не во сне это, ей-богу, наяву!
Я — как начальство — сидел в кабине. Шофер, узкоглазый, с плоским, приплюснутым носом бурят, крутил баранку, невозмутимо глядел на дорогу. Я тоже глядел в лобовое стекло: степь, степь и дальние отроги. Проселок был забит войсками и машинами. Да, здорово все-таки насытили армию техникой за четыре годочка. Есть немало мотострелковых частей, где пехота вообще посажена на колеса. А сколько мотоциклов, бронетранспортеров, самоходных установок, танков — легких, средних и тяжелых!
Нашу колонну остановил регулировщик с красным флажком: пропускали танковую. Тридцатьчетверки одна за другой прогрохотали мимо. Сила, напор, красота! Федя Трушин уверяет, что Т-34 — лучший танк второй мировой войны. Вполне возможно. Говорят, что и штурмовик «ил» — непревзойденный самолет. Проходят, проходят танки, и гром их неудержим...
Этим грозным боевым машинам еще предстоят испытания, впрочем, как и нам, — заключительные испытания второй мировой. Не хочу, чтоб какая-то тридцатьчетверка горела, как горели они в Кенигсберге, подожженные фаустпатронами. При штурме Кенигсберга пехота их охраняла от фаустников, да, видать, не всегда надежно. В грядущих боях на маньчжурской земле постараемся охранять надежней. Фронтовой опыт кое-чему учит...
Танки прошли, и колонна автобата вновь тронулась. Сквозь ветровое стекло нажаривало солнце, боковые — опущены, в кабине — дуновение сухого, горячего воздуха, будто настоянного на пыльной полыни. Наш «студебеккер» вползал на пологие склоны сопок, спускался в распадки; мягко покачивало, убаюкивало. И я, привалившись к мускулистому, литому плечу шофера, грешным делом начал подремывать. Пробуждался, вскидывался, отклоняясь от чужого плеча, а через минуту снова дрема одолевала.
Но еще десяток километров — и нас высадили. Я пожал шоферу шершавую, обветренную руку и толкнул плечом дверцу, шофер сказал вслед:
— Будь здоров, лейтенант.
Буду. Правда, фамильярничать с офицером ефрейтору негоже. Но ефрейтор — из всемогущего водительского племени, коему многое дозволяется. Не скажу, что солдаты слезали с машин с восторгом, однако и уныния не наблюдалось. Коль высаживают, значит, так надо. Приказы в армии выполняются, а не обсуждаются. Рота, становись! Шагом марш! Все по закону. Провезли нас километров сорок или пятьдесят, один переход. Не так уж плохо, спасибо и за это. Быть может, и еще подвезут. А покамест вновь шагай-вышагивай. Передохнули, идем как положено. Окрест шелестит синий ковыль, сапоги наши стучат. Бессмертный топот кирзачей.
Мы топали, и постепенно те несколько дней марша, что-то около недели, которые лишь предстояли вначале, действительно были прожиты нами. В основном — на ногах, меньше — во сне, на привалах, а то и без привала; иные солдатики засыпали на ходу, падали, пробуждались, снова шагали. А поездка на «студебеккере» вспоминалась как прекрасное и, увы, далекое прошлое.
Старшина Колбаковский Кондрат Петрович с полным основанием считается крупнейшим авторитетом по Монголии: как он и предсказывал, июль месяц обрушился еще большим зноем. Удивительно, что до сих пор мы не изжарились заживо. Но почернели, словно обугленные, усохли, ни намека на жирок, на гладкость. Лица заострились, носы, как рули, торчат. Маршевые дни и ночи слились во что-то непрерывное, не делимое на сутки. Идти ночью было не так жарко, но одолевала сонливость, впрочем, она и днем одолевала. Вообще сонливость словно поселилась внутри нас — от зноя, от усталости, от недосыпа.
Да что марш! Ну, намолачивали в сутки километров по тридцать — сорок, а то и более. Ну, натрудили ноги, охромевших подбрасывали до привала на подводах. Ну, воды не хватало, жажда мучила. Ну, терялись некоторые в темени, блуждали по степи, потом находили свою колонну. Ну, у кого-то случался тепловой удар, отправляли в санчасть. Что еще? Да вроде ничего, словом, дошли до места. А вот когда дошли — попадали как подрубленные и сутки, наверное, отсыпались, отлеживались, приходили в себя. Просыпались только, чтоб поесть, и снова — храпака, и солнце не помеха. Под вечер очухались, стали оглядываться, где мы и что мы. Я пришел в норму раньше своих солдат — просто обязан был: ротный. И тут за моей персоной явился посыльный, поволок к комбату. Я плелся, стараясь держать осанку, подавляя зевоту. У палатки — в полном сборе батальонное командование и командиры рот, я заявился последним.
— Опаздываешь, Глушков, — сказал комбат; тон ворчливый, а что за настроение — не понять: лицо без ресниц и бровей, стянутое рубцами от ожогов, — как розово-лиловая маска; улыбается ли капитан, хмурится ли — никогда не определишь, прислушивайся лишь к голосу.
— Извиняюсь, товарищ капитан, — сказал я. — Как только пришел посыльный, я сразу сюда... Видимо, он проплутал.
— Ладно тебе оправдываться, — отмахнулся комбат. — Опоздал, так устраивайся побыстрей... Попрошу внимания, товарищи офицеры!
Мы сидели на земле, комбат стоял, возвышаясь над нами своей фигурой-рюмочкой, опираясь на палку. Нам приходилось задирать головы, и это было не очень удобно, уставала шея. Опустить же голову было нельзя, ибо комбат, говоря, искал наши взгляды — он любил смотреть в глаза слушающим. Мы ему внимали, скрывая зевки — недобрали сна, хотя дрыхли едва ли не сутки. Нет, марш дался не так-то уж легко, чего уж тут бодриться. Но он позади, можно и взбодриться!
Капитан говорил отрывисто, с напором, иногда взмахивал свободной рукой, и на груди звякали ордена и медали.
На фронте с погибших, перед тем как захоронить, снимали правительственные награды. Запомнилось: польский городишко, на улице лежат в ряд и будто по ранжиру пехотинцы, убитые, ротный старшина наклоняется над каждым, отцепляет ордена да медали — в этих местах гимнастерка не так выцвела, как везде.
— Такова задача батальона, — подытожил капитан. — Втемяшилось, товарищи офицеры? Вопросы ко мне есть?
Вопросов к комбату не было, ибо всё, употребляя его любимое словцо, втемяшилось, и нас отпустили с миром. Но перед этим замполит Трушин встал и громогласно объявил:
— Сегодня после ужина общебатальонная беседа. Тема — «Что мы знаем о Монгольской Народной Республике». Проводит старшина товарищ Колбаковский.