Неизбежность — страница 30 из 86

С десяток шагов идут молча, и внезапно Готя Астапов, как будто его прорвало, выпаливает:

— Товарищ гвардии старший лейтенант! Я всю войну рвался на фронт, с Востока на Запад, значится. Чтобы отомстить немцам за отца и братуху, сгибли оба... В военкомате не брали, однако: малые твои годы, трудись с женщинами в цеху. На трудовом фронте помогай Родине... Я помогал, но дожидался: призовут же когда-нибудь. И призвали, да война кончилась. Кому ж теперь мстить? Японцам? Я думаю: отца с братухой они ж не губили, однако мстить обязан. Потому как хоть счета личного у меня к ним нету, есть народный... Так же, товарищ гвардии старший лейтенант?

— За твоих родных, Готя, отомстили. Те, кто воевал на Западе. Но, видишь ли, соль-то не в одной мести. Мы же воевали за свою землю, за свободу России, Европы и всего человечества. И нынче воюем за Родину и все человечество! Самураи — враги, которых надобно разгромить. И ты здесь прав: счет у нас к ним общенародный. Великое зло причиняли они нашему народу. И еще могут причинить, если их не сокрушить... Нашли общий язык?

— Нашли, товарищ гвардии старший лейтенант! — воскликнул Астапов, воспрянувший и духом, и плотью, когда винтовочку нагрузил на себя Трушин. Солдатик даже улыбается, обнаруживая — нет переднего зуба. Щербат, как и Трушин!

А Федор, по-моему, ответил бойцу неглупо, тактично. Искренне ответил. Не случайно же он политработник. Но, оказалось, я недодал Трушину похвал, ибо его ответ породил совершенно не предвиденную мною активность утомленных, измочаленных солдат. В задних рядах, где слышали разговор Астапова и замполита, раздались реплики:

— Разобъем самурайских гадов — и войне амбец! А что они гады — точняк: завсегда зарились на наш Дальний Восток, Забайкалье, Сибирь ажник до Урала!

— У меня родичи по отцу — красные партизаны. Двое погибли в боях, третий попал, пораненный, в плен. Пытали, мучили, пальцы на руках отрубили, глаза выкололи, после стре́лили. А дочку его японцы снасильничали...

— Они Сергея Лазов паровозной топке сожгли. И других жгли, убивали. В Приморье, в Забайкалье...

— А русско-японская война, тот же «Варяг»? А нонешние времена: Хасан, Халхин-Гол?

— В Отечественную провокации устраивали. Через границу перли армейскими подразделениями!

— У меня брат-старшак на Халхин-Голе лишился ног. Инвалидом всю жизнь маяться...

Ежели б мы не раскокали Гитлера под Москвой и Сталинградом, Квантунская армия вдарила бы нам в спину. Как пить дать!

Федор, дав бойцам высказаться, говорит сильным и мягким, щедрым на интонации голосом:

— Итожим, хлопцы. Трудности стерпим, в бою не дрогнем, славу русского оружия возвеличим! И давайте подтянемся, а то отстаем от роты...

Обгоняя их, слышу, как Готя Астапов просит:

— Товарищ гвардии старший лейтенант, отдайте винтовку...

— Поднесу и отдам. Не суетись, Готя!

— Мне неловко, товарищ гвардии старший лейтенант...

И еще слышу — чей голос, не разберу:

— Назревают крупные события!

— Что за события? — спрашивают.

— Привал, холодная вода и горячий обед! Хотя заместо водички предпочитаю остуженное пивко...

Шутник, видать. В спину мне тычется его голосок:

— За войну столь оттопал верст, что верняком прошел десяток разов до дома. Дом у меня на Тамбовщине...

Тон у шутника, однако, не очень веселый, скорее грустный. Поражают и его тон, и его слова. Точно ведь: мы многократно оттопали расстояние до наших родимых домов, а попасть туда никак не можем. Но есть ли пристанище лично у тебя, лейтенант Глушков? Никак нет!

А привала не объявляют. Сколько ж прошагали от границы? Километров двадцать? Тридцать? Колонны смещаются на юго-запад, как я понимаю, в обход Халун-Аршанского укрепленного района: канонада там становится глуше. Воздух звенит, кажется, от зноя. Небо безоблачно; парит одинокий орел, словно выслеживает, куда мы идем. Потом в небе объявился самолет, вылетел из-за двугорбой сопки, как из засады, понесся над степью. Опознавательные знаки — круги, символизирующие солнце! Японец! Я проорал:

— Воздух!

Попадали на спину, стали палить по самолету. Он дал несколько очередей и, будто испугавшись собственной дерзости, развернулся — и деру за ту же сопку. Бойцы вставали, отряхивались, проверяли оружие; кто-то, шибко занудный, ворчал:

— Принесла нелегкая самурая... Теперича чисть канал ствола...

Почистишь. Не отвалятся ручки. На войне да чтоб не стрелять? Я скомандовал:

— Поставить курки на предохранитель!

Неприцельная, суматошная стрельба с самолета вреда не причинила. И чего он прилетал? Как с цепи сорвался, затем драпанул. Нет, ей-богу, странная война. Обстрел «гочкисом» и авиапулеметом — детский лепет по сравнению с западными баталиями. Там была война так война, страшней не придумаешь.

Орел по-прежнему парил, забирая вместе с нами юго-западнее, к хинганским отрогам. Мнится, отроги близки. Но до них пилять и пилять. Как и в монгольской степи, белели верблюжьи черепа с глазницами, забитыми песком; вроде бы слепые, а пялятся. Грызуны попрятались в норах. Попрятались и комары, зато докучает какая-то мошка, которой и солнце не помеха. Предвещает болотистую местность? Неужто могут появиться болота взамен солончаков, сыпучих песков, каменных осыпей и пыли, пыли? Неужто будут и настоящие бои? Они уже разворачиваются там, где передовые подвижные отряды? Иль там так же спокойно, как и у нас? А в укрепрайонах? В Халун-Аршанском канонадит. Но мы его, по всей вероятности, обойдем.

На привале личный состав поплюхался наземь, а ротных командиров комбат собрал, разложил карту, и мы гамузом принялись искать на ней, пресное озерцо. Нашли! Но в натуре ничего подобного! Было углубление, были берега, не было пустяка — воды. Проще пареной репы: озеро давно высохло. Как офицеры ликовали, когда им вручали карты местности, на которой предстояло действовать! Карты новенькие и одновременно устаревшие, такое бывает. Словом, пресного озера, как изволил пошутить замполит Трушин, нетути. Комбат, помаргивая веками без ресниц, приказал:

— Товарищи офицеры! Выделите по пять-шесть человек от роты. Пускай выроют хоть неглубокие колодцы на дне озера. А ну появится вода?

Колодцы выкопали на глубину большой саперной лопаты — сухо. Шуровать лопатьем после многочасового марша — занятие не из приятных, требующее характера, выносливости и сноровки. На это я бросил свою западную гвардию: Логачеева, Кулагина, Свиридова, Головастикова, Погосяна, Черкасова. Они шуровали, умываясь по́том; комки иссушенной, затвердевшей глинистой земли стукались, как камни. Рыли молча, если кто-нибудь пускал матюка, сержант Черкасов тут же обрывал:

— Отставить матерщину!

Толя Кулагин возразил было:

— С матом полегче трудяжить, товарищ сержант!

— Сквернословие еще никому и ни в чем не помогало...

— Хлопцы, то так: матюганы не украшают, — сказал Микола Симоненко.

И потому, когда стало очевидным, что в колодцах ни капли влаги, никто из землекопов не матюкнулся. Я бы предпочел другое: пусть ругаются семиэтажно, лишь бы вода засочилась. Какое там засочилась — сушь, сушь.

Комбат сказал:

— По маршруту километров через пятнадцать еще озеро.

— На карте? Или на местности? — спросил Федя Трушин.

— Будем надеяться, и на местности есть, — невозмутимо ответил капитан.

Теперь и землекопы валялись, подложив под головы скатки. Со скатками история. Я разрешил старшине Колбаковскому везти их (как и в других ротах) на повозках хозвзвода, но, на беду, нагрянул командир полка, вздрючил:

— Умники! Кони надрываются! Разобрать скатки!

Разобрали. Люди выносливее лошадей, это верно. Да и нагружены повозки сверх меры, в том числе ящиками с патронами и гранатами. Ну, лежим, нежимся: разбалака́лись — разделись, разулись. Зной, жажда и голод: нет-нет да и засосет под ложечкой. Ни воды, ни завтрака, ни обеда, однако, не подвозят. Возможно, потому, что время завтрака прошло, а время обеда не наступило: на моих французских полдень. Трушин сумрачно подтверждает:

— Двенадцать ноль-ноль.

Сумрачен, переживает, что бойцы без воды. И я переживаю, да перетерпим как-нибудь. Кое-кто сосет сухарик. Кое-кто, насилуя себя, курит. Дымок лениво вьется кверху. Безветрие. Оттого еще жарче. Солнце напекает башку так, что в висках кровь стучит по-дурному. Зной и безводье — наши основные враги. Кроме, разумеется, японцев. Наблюдаю сцену: Слава Черкасов взбалтывает флягу, сует одному из тех, что с цыплячьей шеей:

— Отпей. Глоток.

Тот глотает. Черкасов сует фляжку другому, такому же:

— Глоток.

И тот пьет. И вдруг — с невероятным испугом:

— Товарищ сержант! Кажись, хлебанул до донышка. Вам не оставил... Извиняйте!

Черкасов опрокидывает фляжку, ему на ладонь скатывается несколько капель, он слизывает их языком. Говорит:

— Пустое, Павлик. Скоро у нас вода будет...

Завинчивает пробку, флягу цепляет к поясу, ложится, вытягивая длиннющие ноги. Точно, ноги у него длинные, стройные, и вообще он стройный, лицо чистое, не шелушится, будто не обгорело, как у других, волосы из-под пилотки колечками. Справный парубок! Недаром на Красноярском вокзале невеста на нем повисла...

Да, все буквально растянулись на земле кто как может, чтоб мышцы расслабить. А я вместо того, чтобы лежать, встаю и принимаюсь разглядывать лежащих. У каспийского рыбака Логачеева рукава закатаны по локти: русалки, якоря, спасательные круги, татуировка и на груди, в распахнутом вороте — рулевое колесо. У Егорши Свиридова нос вздернут и брови вздернуты, будто выдающийся певец-аккордеонист собирается изречь надменно: «Карамба!» Разномастные глаза Толи Кулагина прикрыты, и не определить, какой виноватый, какой с нахалинкой, а может, оба грустные, и так случается с Толей. Филипп Головастиков кряхтит, ерзает, никак не устроится повольготней, мясистые, угреватые щеки в резких складках выбриты — это редкость, Головастиков бреется по принуждению или по торжественным причинам, нынешняя — начало войны. Темноволосые и темноглазые, тяготеющие друг к другу Погосян и Рахматуллаев и сейчас рядом, оба, запрокинувшись, следят за орлиным полетом. Оба сильней товарищей тоскуют по дому. Юный Готя Астапов читает спецвыпуск «Советского патриота», шевелит припухлыми губами, временами раздвигая их в простодушной улыбке, и тогда видна трушинская щербатинка. Вадик Нестеров и Яша Востриков, неиспорченные, благородные мальчики, книгочеи и всезнайки, тоже про себя читают заявление, многозначительно цокаю