Неизбежность — страница 43 из 86

Может быть, это было странно, но я пожал безответную, неживую руку Иванова. Вот и с ним расстаюсь, не узнавши толком. Не жилец? Живи, лейтенант Иванов, я очень прошу тебя об этом!

Его привычно уложили на носилки, санитары привычно примерились, взялись за ручки, подняли, привычно понесли, стараясь идти в ногу, чтобы не трясти раненого. Слишком привычно.

Как доложила разведка, гражданского населения в поселке нет, поэтому можно гвоздить. И пушкари, минометчики, самоходчики, танкисты, пулеметчики гвозданули по выявленному переднему краю обороны — по окопам, по дзотам, по огневым позициям артиллерии и вообще по поселку. На улицах, за опоясывающим поселок валом, вспыхнули пожары, задымило чадно. В бинокль было видно: на подступах к поселку задымились дзоты, пораженные прямым попаданием, — вверх полетели комья земли, камни, доски; земля и камни вздыбились фонтанами и там, где проходила траншея и ход сообщения. Японцы огрызались. Била артиллерия, били пулеметы. Кто-то ойкнул, кто-то визгливо позвал:

— Санитар! Давай сюды санитара!

Та-ак, знакомые словечки. Еще до атаки звучат.

Наш огневой налет длился с четверть часа. Под конец его вижу: кто-то ползет из тыла к залегшей цепи, точнее — ко мне. Федя Трушин, друг разлюбезный! Обполз свежую воронку, привалился ко мне:

— Здорово, единоначальник!

— Здорово, комиссар! Чего нелегкая принесла?

— Я к бойцам! — И пополз по-пластунски. Поколебавшись, я двинул за ним, пусть и не в самую цепь, но поближе к солдатам. Устав нарушаю! А-а, это комбат и выше обитают подальше, да и то не всегда. Командовать же ротой сподручно и отсюда.

Третья рота атаковала опорный пункт слева, в центре — вторая, а моя — на правом фланге, как и при разведке боем, только еще больше сместилась вправо. Кончился артналет, комбат выпустил ракету, плохо видимую днем, я заверещал свистулькой, висевшей на шнурке, и цепь поднялась, придерживаясь неуклюже ползших танков. До вражеской обороны было сто пятьдесят — двести метров, пушки были подавлены, но пулеметы там и сям уцелели, стреляли очередями. Стреляли и снайперы. Мои снайперы засекали их в слуховых окнах, на крышах и при повторном выстреле «кукушек», надо полагать, снимали их.

Кроме танков в боевых порядках шли самоходки, и те, и другие стреляли с коротких остановок. Опорный пункт долбаем недурно, не хватает авиации, она б долбанула!

Танки и самоходки перестали стрелять, катили в боевых порядках пехоты, молчаливо подбадривая своим присутствием. Вскидывалось, опадало, вскидывалось «ура». И я на бегу вопил «ура», спотыкаясь, выравнивая шаг. Незаметно очутился в цепи. Ощущение: словно только вчера кричал в атаке «ура». Метров за сорок до траншеи мы швырнули гранаты и, еще громче вопя «ура», строча из автоматов, припустили к ее изгибам. Краем глаза вижу: вырывается Трушин, обгоняют меня и сразу трое солдат. Врешь! В азарте поддаю, догоняю опередивших:

— Ура! Ура! Ур-ра... А-а...

Я кричу, подхлестываемый близостью врага, опасностью и стремлением убить, чтоб самого не убили. И быстрей, быстрей! Опереди, первый нажми на спусковой крючок, первый брось лимонку, первый ударь ножом или саперной лопаткой! Хотите укокать меня, курвы? Я вас укокаю! Зверея, кричу уже не «ура», а матерное. Вперед, в бога-душу, пуля рассудит!

Спрыгнул в траншею, зыркнул по сторонам: справа и слева были уже наши солдаты, растекались по изгибам. Японцев не видать. Вдруг дверь подбрустверной землянки с треском раскрылась, в траншею выскочил, гортанно вскрикивая, офицер, вскинул палаш. Я выпустил очередь, японец завалился на спину — в очках, щеточка усиков, желтые выпирающие зубы, на подбородке струйка крови. Я прислонился плечом к траншейной стенке, обшитой досками: слабость в руках, а в ногах тяжесть — куда девалась невесомость, с какой несло меня в атаку? И подташнивает. Отвык, что ли, убивать? Так рано отвыкать.

В ходе сообщения — топот, гвалт, истошное «банзай», и целый взвод японцев ввалился в траншею, схлестнулся с нашими. Заварилась рукопашная, как в добрые западные времена. Стрелять было нельзя: где свои, где чужие — не разберешь. Стоны, крики, удары. Я стоял как в оцепенении. Командовать? Что? Бессмысленно. Участвовать в рукопашной? Командиру роты? Мало разумного. И однако я отклеился от стенки и ударил прикладом в возникшее внезапно передо мной раскосое лицо с оскаленными кривыми зубами. И в этот же момент увидел: подкравшийся сзади японец коротким, резким движением вонзил винтовочный штык-нож в спину Головастикову. Я в ужасе закричал «Филипп!» и бросился к нему. Японец выдернул штык и повернулся ко мне. Молниеносно я ткнул его ногой в пах и, скрючившегося, ударил наотмашь затыльником автомата в висок. Японец упал. Я подхватил Головастикова под мышки, чтобы выволочь из этой мясорубки, затащить в окоп, оказать помощь.

Помощь опоздала, потому что ножевой штык достал до сердца. Перепачканный его кровью, я еще суетился возле Головастикова, вскрывал индивидуальный пакет, приподнимал Филиппу голову, которую он ронял безжизненно. Я хотел позвать санитара или санинструктора, но голос отказал, в горле только пискнуло. И люди, мелькавшие вокруг, увиделись мутными, расплывающимися. Понял, плачу.

Ты полежи, Филипп, полежи, перед тем как тебя зароют, а мне надо в бой. Чтоб за тебя отомстить. Я положил его голову, и она откинулась набок. Рукавом вытер себе глаза и встал. И побежал по траншее. Как в тумане, возникла фигура японца, выставившего перед собой карабин со штыком. Сработала мысль: поблизости наших нет, можно стрелять — я выпустил три-четыре пули.

За изгибом увидел японцев с поднятыми руками, оказалось: ошибся, это были маньчжуры. Я крикнул во все легкие:

— Кто поднял руки — не трогать!

Командирский рефлекс: надо предупредить солдат. Не то в горячке боя, в порыве мщения могут срубить и того, кто сдается в плен. Хорошо, что у самого рассудок на этот случай достаточно трезвый. Я крикнул:

— Ребята, давай по ходу сообщения! В глубь обороны!

Спотыкаясь о чьи-то ноги, наступая на чьи-то руки, я побежал по ходу сообщения, за мной — Свиридов, Кулагин, Симоненко, Черкасов. Над ходом сообщения просвистывали пулеметные очереди, где-то стучали «гочкис» и «максим», поверху перекатывался бурый едкий дым. На левом фланге и в центре — разнобойное «ура». Ну, «ура» и мы крикнуть можем.

Парторг Симоненко взмахивает автоматом:

— За Родину!

А где же замполит Трушин? В сутолоке рукопашной схватки растеряли друг друга. Только был бы жив! Ухнули взрывы. Саперы подорвали дзоты? А не танки подорваны? Надо выбираться наверх. Разметав проволочные заграждения, проутюжив выносные окопы, они перемахнули траншею, пошли в глубь поселка, часть моих людей — с ними. Но и самому быть ближе к танкам нехудо.

Мы выкарабкались из хода сообщения, где он врубался во вторую линию траншей, и, пригибаясь, побежали к двухэтажному кирпичному зданию, возле которого стоял танк и бил по окнам второго этажа. Увидел в воронке Трушина: живой! Машет пилоткой: жми сюда! Я плюхнулся в воронку рядом с ним. Выставив автоматы, открыли огонь по оконным проемам: там засели снайперы-смертники в белых рубашках и штанах, белое — цвет траура, ну и будет вам траур. Танковые снаряды кромсали здание, горели оконные рамы, красная кирпичная пыль висела кисеей. Выстрелы, разрывы, треск, звон разбитого стекла. И еще гуще дым.

— Гляди, Петро!

Я посмотрел на Трушина, а потом туда, куда он ткнул пальцем. Меж битых кирпичей, комьев подкопченной глины и прижухлой травы полз японец — в белой одежде и с белой повязкой вокруг головы, на повязке иероглифы. Смертник! На спине мина, курс — к нашему танку. Мы повели огонь по нему. Смертник, извиваясь, полз и полз. Как заговоренный! Но метров за тридцать до танка чья-то очередь достала: дернулся и замер, выбросив руки. А затем чья-то очередь угодила в мину. Рвануло — аж перепонки заныли. Смертника — в клочья. Лишь трава курилась там, где он только что лежал. Еще один смертник пополз к другому, слева, танку. У него мина была на бамбуковом шесте: бросаться под днище самому не надо. Но автоматные очереди и его пригвоздили быстро. А мина на бамбуковом шесте так и осталась невзорванная.

Ближний танк я узнал: макухинский, бортовой помер «сто двадцать семь». Здравствуй, воюй благополучно! Да, баталия идет к концу. Танкам продвигаться уже нет надобности, пехота выкуривает остатки гарнизона из полуобвалившихся зданий, из полуразрушенных дзотов. Разведчики перекрыли дорогу, по которой можно было отступать из поселка, так что окружение.

Танки перестали стрелять, и я послал взвод Славы Черкасова в обход двухэтажного дома, чтобы зайти с тыла. И прочие дома стали окружать. Стрельба слабела.

Собирают пленных. Трушин говорит, что маньчжуры хотели сдаться раньше, да японцы не дали. Теперь, кто остался в живых, стоят толпой, у их ног куча брошенного оружия. Жители поселка ушли в горы, в леса, японцы напугали: русские будут убивать, грабить и насиловать — это похоже на немцев: сами злодействовали, а нами стращали. Пленные потные, грязные, туповатые. Кто из них убил сегодня наших? А ведь я приказывал пленных не трогать. Правильно приказывал.

Оказалось, ранило Яшу Вострикова, кисловодского жителя, книгочея, милого юнца. Разыскал меня, протянул здоровую, левую, руку:

— Товарищ лейтенант! Не могу эвакуироваться, не попрощавшись.

— Ну, прощай, Яша!

— Да уж вряд ли свидимся, товарищ лейтенант! Вы пойдете дальше, а я в тыл. Не повезло...

— Как сказать! Наверняка походишь под солнцем и луной...

— И вы походите! Товарищ лейтенант, просьба есть... Проследить, чтоб представление не затерялось... Сержант Черкасов сказал, что за сегодняшний бой представят к медали «За отвагу»...

— Представим. Проследим. Не затеряется...

Нашел, о чем беспокоиться. Хотя еще на Западе мечтал о награде, жалел, что пополнение опоздало к боям. Получишь, получишь свою медаль. Коль отважно дрался, коль ранен. А погибших, и Филиппа Головастикова среди них, похоронили на окраине, в братской могиле. Ломами долбили землю — лопаты ее не брали, — чтоб яма была поместительная. Вот так: будут бои и стычки, и будут выбывать мои солдатики.