Неизбежность — страница 45 из 86

Минут сорок спустя из фанзы вышли Трушин и Симоненко, сопровождаемые галдящими китайцами. Трушин, довольный, сказал:

— Разбудил в них общественный темперамент, вопросами засыпали... Но главное — рады, что японское рабство сброшено...

Китайцы проводили нас до ворот, остались у вала, махая соломенными шляпами и крича:

— Шанго! Шанго![1]

— Ребятки, — сказал Симоненко с важностью, — до расположения два ли!

— Это с чем едят? — спросил Миша Драчев.

— Ли — полкилометра. По-китайски.

— Ишь ты, по-китайски... Ты, парторг, повожжался часик с китайцами — и уже просветился.

— Он таковский, — сказал Кулагин. — Но до чего ж бедно живут в Китае, трудно и представить.

— Представили в натуре, — сказал Свиридов. — При эдакой житухе только революцию делать.

Логачеев подхватил:

— А что, сделают революцию! С нашей помощью!

— Логачеев, — с великой строгостью сказал замполит Трушин. — Что я толковал насчет невмешательства в китайские дела?

— Так мы же между собой, — простодушно сказал Логачеев. — А на международной арене будем дипломатию разводить.

Миша Драчев фыркнул:

— Из тебя, Логач, дипломат, как из меня барышня!

— Из тебя барышня хреновая, а я б дипломатию соблюдал! Однако ежель бы китайцы попросили о революционной помощи, не отказал бы!

— Уймись, Логачеев, — сказал Трушин. — Это проблемы будущего. В настоящем же — разгромить Квантунскую армию в сжатые сроки.

— Вы будете смеяться, но это мы понимаем, товарищ замполит...

За разговором незаметно преодолели километр, или два ли, как объяснял Микола Симоненко, и на склоне замаячили контуры танков и автомашин.

Дождевые капли продолжали шлепать, словно срывающиеся с дуба желуди или пули на излете, но дождя так и не было. Я посветил фонариком на часы: полвторого. По монгольскому времени. А тут какое? В ростовской школе в нашем классе часы были лишь у одной девочку, дочки директора мясокомбината, и она на пальцах показывала всему классу, сколько минут осталось до конца урока — знать это было жизненно необходимо, если ты не выучил урока, а учитель вот-вот вызовет тебя.

Трушин уже свистел носом. Спи, дружок, да приснятся тебе хорошие сны!

Побудка была на сером рассвете. Ежась от сырости и холодка: ночи в горах — ой-е-ей, — мы кое-как ополоснулись из студеного ручейка, а до умывания наполнили фляги, военфельдшер разрешил, снявши пробу воды. Умываясь, обнаружили друг у друга: физии распухли от комариных укусов. Толя Кулагин разглядывал себя в карманное зеркальце, вздыхал:

— Мордализация! Разнесло, как с похмелья.

Шараф Рахматуллаев тоже гляделся в карманное зеркальце, качал головой и цокал. Да, видик у всех...

Позавтракали рано, до восхода, а с восходом колонна уже втягивалась в горы. Горловина заставляла ужиматься — давно миновало времечко, когда танки и автомобили шли уступом, теперь только в затылок один другому. Кружили меж отвесных высот и трясин, доверяясь тропам. Они-то выведут. Но куда? Какая из них взберется на перевал Джадын-Даба? Или на прочий-другой, меня бы любой устроил, в конце концов. Да комбрига устроит далеко не любой. Даешь Джадын-Дабу!

По военной науке полагалось бы идти по азимуту. А идем, куда велит тропка. Кружим, петляем, иногда возвращаемся назад, чертыхаясь про себя и вслух. Группы разведчиков и саперов на мотоциклах выбирают отряду дорогу, но она совершенно же незнакома, нет-нет да и заведет в тупик — упремся в стометровую скалу, поворачиваем вспять. Не развернешься, и хвост колонны становится головой, и комбриг со свитой пробирается из конца в конец. Дальнюю разведку маршрута ведут легкомоторные самолеты, которые на Западе называли «кукурузниками», а здесь «чумизниками»: летают низко, едва не задевая чумизу. Впрочем, и кукуруза тут есть, хоть и мало. У-2 неплохо помогают ориентироваться, но не без накладок: иной раз проморгают, о тупике предупредят с опозданием. В таких случаях в отряде чертыхаются только вслух. Ибо теряются время, темп, силы.

Сегодня мою роту пересадили на «студебеккеры», а вторую — взамен нас — на танки. Пусть-ка покатаются на стальных конях, об бока которых ушиблены наши собственные бока — аж охаешь; да и у начальства под рукой пусть-ка побудут. В «студебеккере», на широких удобных скамьях вдоль бортов, не езда — удовольствие. Сидишь уверенно, за борт не свалишься. Свалиться можно лишь вместе с машиной. В пропасть.

Когда мы уходили к «студебеккерам», лейтенант Макухин, хлопая длинными изогнутыми ресницами пропел мне:


Расставаясь, я не стану злиться:

Виноваты в этом ты и я...

Утомленное солнце нежно с морем прощалось,

В этот час ты призналась,

Что нет любви...


Потом сказал:

— Петя, еще встретимся! Еще покатаешься на моем танке!

— Надеюсь, — сказал я. — Счастливого пути, Витя!

В «студебеккере» даже клевать носом можно. Что клевать — дрыхнуть натуральнейшим образом. Спиной упрись в борт, плечами — в соседей, ногами — в пол и свисти в обе ноздри, если у тебя нервы крепкие. Автомат только не урони, он на коленях, обмотай руку ремнем — не уронишь. Подбросить во сне на доброй яме либо камне, конечно, может, без маленьких неудобств не бывает. И солдаты спят-дремлют, отдавши свои судьбы в мозолистые, провонявшие бензином руки водителей.

То крутизна, то резкий спуск. Головоломно! Не в редкость: гусеница или колесо зависают над краем пропасти, и кажется, что танк или автомобиль сорвется. Сердце замирает, когда видишь это. Но вот он уходит из опасной зоны, жмется к скальной стене — и облегченно вздохнешь. Пронесло! Пронеси, господи, и впредь! Не в редкость и остановки. Тогда я приоткрываю дверцу, заглядываю в кузов: как там мои орлы? С орлами порядок: сидят, не скучают, кой-кто благополучно дрыхнет, невзирая ни на что. Ничего удивительного: солдатики умудрялись спать и на ходу, во время ночного марша. И вообще сон для солдата — великая штука: силенки сохраняет.

Технике форсировать горный хребет труднее, чем пехоте. Сам до корней волос пехота, утверждаю: ножками по любой дороге пройдешь, по самой крутой и узкой. А машина? Тут и лошадиные силы бесполезны. Пробуксовка! А солдат знай себе топает. Получается, он сильнее техники? Конечно, пешедралом тяжело, конечно, в машине уютственней. Вот только бы пути-дорожки были получше. Куда там получше! На моих глазах в пропасть свалилась полуторка — по счастью, в кузове были не люди, а какие-то ящики, водитель сумел открыть дверцу кабины и в последний момент выскочил. Полуторка полетела вниз на каменные клыки, ломаясь, как спичечный коробок. Непередаваемо: секунду назад на этом месте, подвывая мотором, ползла машина, а глядь — ее уже нет, лишь пыль стелется там, где она падала в пропасть; бледный, трясущийся шофер заглядывает вниз, будто пытаясь взглядом задержать машину.

На особенно крутых подъемах мы соскакиваем на землю, толкаем «студебеккер», на резких спусках, ухвативитись за концы веревок, привязанных к машине, удерживаем ее от слишком быстрого сползания. Водителям достается! Зубы стиснуты, желваки вспухли, руки намертво обжимают баранку, лицо залито потом — не от жары, от напряжения. Мой водитель, дядька лет сорока, рябоватый, с большой родинкой на переносье, буркнул:

— Лейтенант! Сунь мне в рот папироску!

Я сунул ему в ощеренный рот папиросу, поднес зажигалку, он пыхнул.

— Вдохнешь табачного яду — жить слаще, лейтенант!

Докурив, он плевком выбросил окурок поверх опущенного бокового стекла.

Мы незаметно, но неуклонно поднимались на хребет. Над ним в поднебесье парили орлы, на ближних черных, обугленных пнях сидели черные, словно обугленные, птицы. Даурские галки, что ли? При нашем появлении они нехотя взлетали. Гряда, за ней еще гряда, а за той — новая. У подножия — ели и лиственницы, повыше — багульник, голые камни.

Мой водитель рассказывал:

— Из Нерчинска я, лейтенант. Кондовый забайкалец. Перед мобилизацией женка померла, а сына призвали еще ране. Остался я один, поругаться и то не с кем. Спасибо, мобилизовали, посередь людей теперь...

Я не нашелся что ответить, раскрыл пачку «Беломора», угостил и сам угостился.

Перекурив, шофер сказал:

— С женкой жили немирно, в который раз поссорились — и вдруг понял: разлюбил ее. Ну, а после она померла... Так-то вот, лейтенант...

И опять я не нашел что ответить.

В дымке млели горы. В теснинах сыро пластался туман. На голых пятачках, казалось, вовсе без земли, ютился орешник, — сломанная увядшая ветка висела на зеленом кусте, как черная тряпка; береза завалилась, но не упала, корень вывернут не до конца: растет лежа, опираясь на две большие ветки, как на костыли; у другой березы корень вылез, а затем снова врос в скальную трещину, образовав полукольцо. Причуды хинганской природы...

Мы тряслись в кабине, вершины поворачивались то одним боком, то другим. Водитель, напрягшись, крутил баранку, не спускал глаз с дороги, на меня ноль внимания. А у меня возникло ощущение, будто умерла моя жена и я один на белом свете. Нет, не один! Есть на свете Эрна, которая любила и, возможно, любит меня. Дорогая мне женщина, не забудь слишком уж быстро, что у нас было. Эрна — немка и не станет моей женой никогда. Но разве это ее вина, что немка? Вспомнилось вдруг, как не спеша, с достоинством, маленькими кусочками ела голодная Эрна мою снедь. Пройдет много лет, а мы с тобой так и не увидимся, Эрна! И я представил себя семидесятилетним, шестидесятилетним, на худой конец пятидесятилетним. Мало радости у стариков. Спасибо, если не выживу из ума, в старости это случается. Смогу в старости думать — уже счастье.

В ветровом стекле, как в зеркале, встало лицо Эрны, каким оно бывало после моего поцелуя — словно окропленное живой водою. Тряхнув головой, вижу в ветровом стекле дыбящиеся глыбы Большого Хингана.