— Не надо, Кеша! — сказала жена. — Ихняя совесть пусть и ответит, мы им не судьи...
— Не судьи, это так. Судьи — это вот они. — Он мотнул лобастой головой в нашу с Трушиным сторону. — Но мы и не замаранные, как некоторые... А замараться было проще пареной репы. Посудите: как вышибли нас в Маньчжурию, мы, семеновцы то есть, вглубь не пошли, обосновались станицами вдоль границы, так называемое Трехречье...
— Трехречье? — переспросил я.
— Это пограничный с советским Забайкальем район. Три реки там: Хаул, Дербул и Ган, это правые притоки Аргуни...
— Ясно, — сказал я.
— Поднабилось нашего брата! Шутковали мы: хорошая страна Китай, только китайцев много, и чего больше в той шутке — смеха либо слез? Ну, а сам господин Семенов, атаман, получивший незаконно генерал-лейтенанта, умотал в Харбин. Разъезжал на фаэтонах с девками срамными, кутил в ресторанах, проматывал нахапанное... А рядовые семеновцы, я, к примеру? До старшего урядника всего-то и дослужился, три лычки на погоне... Да что это я о себе да о себе? — спохватился он. — Простите, разболтался... Вам же есть что рассказать, Европу всю прошли!
Действительно, мы прошли Европу и рассказать нам было о чем. Но отчего-то ни Трушину, ни мне не хотелось распространяться о боевом прошлом. Может, и потому, что перед нами сидел все-таки бывший белогвардеец, вольный или невольный, сознательный или заблудший и тем не менее враг, хотя и бывший, — отсюда и настороженность к нему. Был враг, теперь друг? Надеемся.
— В жизни белых казаков за рубежом не враз разберешься, — сказал Трушин. — На это время надо. И проверка...
— Невиноватых Россия примет, — сказал я.
— Я вам доложу, дорогие гости: в Маньчжурии житуха у нас была паскудная. У большинства то есть. Да посудите: генералы и старшее офицерье погрели лапы в Забайкалье, в эмиграцию ушли не с пустым карманом. А младшие офицеры, а рядовые? Вещмешок за спиной, кукиш в кармане... Спервоначалу я осел вблизи города Маньчжурия, большущая станица там разрослась...
(Я мгновенно припомнил: на этом участке фронта наступала 36-я армия генерал-лейтенанта Лучинского, наш сосед слева, — наступала отлично, продвигается ходко.)
— Большущая станица, народу густо... Взялся я за сельское хозяйство, оно шло ни шатко ни валко... А тут еще атаманы, лихоманка их забери, отрывают от хозяйства на воинские сборы да учения, вербуют, заманивают в свои сети и многих уже заманили за хорошую плату: ходить за Аргунь-реку с диверсиями, со шпионажем, и до убийств докатывалось. Эге, смекаю, угодишь, как толстолобик в сети, у красных пограничников и чекистов пули меткие. Уматывай подобру-поздорову — и подальше. Признаюсь честно: во-первых, жалко собственную башку. А во-вторых, этой самой башкой допер до истины: негоже бороться против Родины, какие б порядки там ни установились. Нравятся тебе либо не нравятся, но народ-то их принимает! И почему, спрашивается, не принимать?
Пригнувшись, чтоб не стукнуться о низкую притолоку, вошел старшина Колбаковский, извинился перед обществом, доложил мне, что в роте все нормально. Хозяин широким жестом пригласил его к застолью. Кондрат Петрович с солидностью поклонился, сел на рыпнувшую под ним лавку. Хозяйка поставила ему чистый прибор. Налили водочки. Я отпил половину стаканчика: я уже был тепленький, я это сознавал, особенно после нелепого, неизвестно с чего вырвавшегося у меня вопроса:
— Иннокентий Порфирьевич, а как ваша фамилия?
— Непейпиво, — сказал хозяин без улыбки.
Я громко, неприлично засмеялся:
— Правильно! Пейте водку!
Понуждая себя, хозяин улыбнулся, я же засек: лейтенант Глушков, окстись, уже морозишь, уже надо быть начеку, не перебери. Неловкость сгладил старшина Колбаковский, вежливо спросив:
— Иннокентий Порфирьевич, вы, видать, из украинцев? Предки мои с Дона. Переселяли в Забайкалье донцов...
— Земляки, — сказал я.
— Понятно, — сказал Колбаковский и оглушительно чихнул. — У меня, извиняюсь, завсегда так: суммарно выпью — появляется чох, по-научному — раздражение носоглотки...
Насчет науки не ручаюсь, а суммарно обозначает: Петрович — уже под хмельком крепенько. Он с солидностью поклонился, сел на место. Да, сегодня редко кто в подвижном отряде не выпил, если и не крепенько, то нормальненько. Ладно, что наше расположение надежно охраняют бессонные посты. Да и в самой станице возле каждой избы, где ночуют солдаты, выставлена охрана.
— Раздражение носоглотки — это серьезно, — сказал Трушин. — Стало быть, старшина, вам много пить нельзя.
— Много никому нельзя, — сказал Колбаковский вежливо, но твердо. — Отчихаюсь — еще врежу...
Хозяин оглядел нас, подлил кому надобно, но чарку не поднял — он хотел говорить:
— А белоэмигрантские газетки в Харбине врали про вас, каждый божий день вопили: в поход на Совдепию, освободим Россию-матушку от большевиков... С кем освобождать, то есть захватывать? Да с японцами, будь они прокляты! Пособлять японцам в их разбое! Наши эмигранты, а среди них были и фашисты, подлаживались к япошкам, шли к ним в разведку, в шпионы и диверсанты, в отряды их шли... Не все, конечно, но находились такие, находились... Я подальше от них, подальше от границы, в Харбин, там в пай вступил с одним штабс-капитаном, Ивановым-седьмым, однорукий инвалид, недотепа вроде меня, — прогорели на своей рюмочной: их в Харбине пруд пруди... Подался в таксисты — прогорел... Нету во мне коммерческой жилки, ухватки, простоват больно... И тогда сызнова поворотил к сельскому хозяйству, так оно верней... Приехал в эту станицу, женился на Даше. С большим запозданием и на молодухе, зато счастье свое сыскал... Вот оно — Дарья Михайловна... Жалко, детьми бог обидел...
— За Дарью Михайловну! За женщину, которая украшает наше застолье! — Из меня поперло гусарство.
— За хозяев пьют в конце, — наставительно заметил Кондрат Петрович.
— За хозяев, за благополучие семьи выпьем обязательно, — сказал Федя Трушин с видом третейского судьи. — Но за Дарью Михайловну не грех выпить и вне очереди!
Посмеялись. Иннокентий Порфирьевич снова заговорил;
— Ить какие были гады промеж нас же! На Октябрь либо на Первомай выходили на демонстрацию против Советской России, плакатики несли свои гнусные... Да что толковать! Когда началась война ваша с Германией, демонстрации тоже устроили, предрекали победу Германии, гибель... кому? России! Ах, сволочи! — Хозяин грохнул кулачищем по столу, прислушался, как задребезжала посуда, и продолжил: — Атаман Семенов от дел отошел, уединился на вилле в Дайрене... Дальний по-русски...
— Думаю, атамана Семенова судить надо как палача, столько зверств сотворившего в гражданскую войну, — сказал Трушин. — Преступления против своего народа не должны забываться.
— Да, изобильно русской крови на Семенове, — сказал Иннокентий Порфирьевич. — Так вот, теперь-то все, кто заправлял, хвосты поподжимали... А тогда! Восемнадцатого июля в Хайларе был войсковой праздник забайкальских казаков, который проводил начальник главного бюро русских эмигрантов генерал Кислицын...
— А что это за бюро? — спросил Трушин.
— Полностью оно называлось так: главное бюро по делам российских эмигрантов в Маньчжоу-Го... Сокращенно: ГБРЭМ...
— ГБРЭМ? Язык сломаешь, — проворчал Колбаковский.
— Ни для кого не секрет: бюро вылупила на свет божий в сороковом году японская разведка, оно впрямую подчинялось японской военной миссии и по ее указке вело подрывную работу супротив Советского Союза. Во главе, как я сказал, генерал Кислицын... Так вот, этот генерал Кислицын на войсковом празднике похвалялся, что Германия не сегодня завтра разобьет Россию на Западе, а Япония не сегодня завтра выступит на Востоке. А после войскового праздника было совещание пятнадцати белогвардейцев из верховодов, и они были назначены начальниками белогвардейских отрядов для войны против СССР... Скажу далее: и японское командование, и русская верхушка издали приказы: русские и китайцы в возрасте от двадцати до сорока пяти лет обязаны третьего-четвертого августа явиться в Драгоценку. Стало быть, подпадал и я, да уклонился, сказался хворым... Русские, служившие у генерал-лейтенанта Семенова, опять же я подпадал, обязаны явкой независимо от возраста... Населению Трехречья приказывалось доставить в Драгоценку по одной повозке с лошадью от каждого хозяйства... Зажиточные обязаны доставить по одной-две верховые лошади с седлом... Лошади и повозки направлялись потом в Хайлар, их хозяевами стали японцы... Готовились напасть на Россию, а сами трубили во всех станицах и поселках Трехречья, что Россия готовит нападение на Маньчжоу-Го...
— Сволочи! — сказал Колбаковский.
— Сволочи, точно! Но доложу вам, дорогие гости, не все, далеко не все казаки были так настроены. Те, кто помоложе, кто был ребенком вывезен сюда либо уже родился здесь, они в большинстве к России не питали ничего плохого, только хорошее, тосковали по отечеству... Да и из стариков, вроде меня, многие прозревать стали. Гордиться стали, когда немцы были разгромлены под Москвой и Сталинградом! Русская кровь заговорила! И, знаете, японцы это почувствовали... Оружие перестали доверять, кое-кого с вострыми языками позабирали. Вообще притеснения пошли...
— Расколошматим самураев, освободим и китайцев, и вас, куда повернете, кого держаться будете? — спросил Колбаковский.
— Наш путь — к отечеству, — сказал Иннокентий Порфирьевич дрогнувшим голосом. — Иного пути нету, пусть мы и виноваты старой виной... У нас уже есть группы... называются — группы друзей Советской России, мечтаем стать ее гражданами. То есть принять советское подданство...
— Правильно, — сказал Трушин. — На Западе бывшие эмигранты, прежде всего молодые поколения, подают просьбы насчет советского гражданства... Хотя это надо заслужить...
— На Родину бы попасть. — И голос у хозяина опять дрогнул.
А я подумал: какое же это счастье — иметь Родину, которая, как вечная, бессмертная мать, склоняется над тобой неизменно, даже в смертную минуту, которая никогда тебя не предаст, поддержит всегда, какие бы трудности, разочарования и боли ни подстерегали тебя.