Сколько же сейчас времени? Чиркаю спичкой: четыре. Господи ты боже мой, дрыхнуть бы под стук вагонных колес! Некогда часики были светящиеся, но теперь стрелки отчего-то перестали светиться, и приходится, если темно, зажигать спичку либо фонарик. С часиками — эпопея. С тех пор, как в эшелоне, во время омской баньки, у меня увели трофейные швейцарские — подношение Миши Драчева, я как-то обходился без часов, не очень затрудняясь их отсутствием. Но где-то около Карымской ко мне придвинулся Филипи Головастиков и снял с запястья свой часы — трофейные, не швейцарские, а французские, старенькие, однако идут. Принялся уговаривать:
— Товарищ лейтенант, не сегодня завтра боевые действия, как же вы без точного времени? «Товарищи офицеры, сверим часы..» А? Прошу: возьмите во временное пользование, кончится регламент — возвернете...
При чем тут «регламент», непонятно, но понятно другое: часы мне действительно нужны, и Головастиков в самый раз предложил свои. Я лишь ради приличия спросил:
— А сам-то как?
— У вас буду справляться!
Так я заделался, хотя бы временным, обладателем новых (точнее, весьма старых, потускневших, побитых, поцарананных) часов. При этом Головастиков чистосердечно предупредил:
— Товарищ лейтенант, пользуйтесь на здоровье, толечко поправку надоть делать... Часики-то ходют не так чтобы как часы. Ошибаются. Бывает, отстанут. Бывает, убегут. А то и вовсе остановятся!
«Подарочек», — подумал я.
Возможно, у Головастикова они шли более-менее прилично: законный владелец! У меня же и убегали, и останавливались, но вдобавок демонстрировали скрытое коварство: незаметно постоят-постоят — и пойдут, ты думаешь, все нормально, да не тут-то было! В часиках ковырялись шилом и ножичком Логачеев, Востриков, у которого родной дядя — часовой мастер, и лично старшина Колбаковский. Помогло это, как мертвому березовый веник. Старший сержант комвзвода-2 дал совет:
— Молотком вдарить!
Старший сержант комвзвода-3, столь же белобрысый, усатый и смешливый, как и его коллега, подтвердил:
— Молотком! А еще здорове — кувалдой!
Вот сейчас часики показывают четыре. А четыре ли? Может, уже и пять? Нет, в пять, наверное, светало бы вовсю. Лето ведь, канун июля. Но сумрак рассеялся без рассвета: разорвались тучи, проглянули звезды и луна. Этак-то веселей шагать.
— Становись! Становись!
Три моих взвода выстраиваются в колонну; на цифре «три» все построено: три отделения — взвод, три взвода — рота, три роты — батальон, три батальона — полк, три полка — дивизия. Моих три взвода, но, когда строй заколыхался, двинулся, забухал сапожищами, мне подумалось: мои и полки, и дивизии, и корпуса, и армии, которые этой ночью идут по степи, десятки тысяч людей. Я один из них, мало что значащий сам по себе, однако вместе со всеми значащий многое. А почему на тройке все построено? Бог троицу любит!
А ног — всего пара. Сколько ж ими протопано, горемышными, по Подмосковью, Смоленщине, Белоруссии, Польше, Литве, Восточной Пруссии, сколько еще им предстоит протопать! И рук — всего пара. Сколько ими перелопачено, сердешными, подмосковной, смоленской, белорусской, польской, литовской, немецкой земли, сколько еще им предстоит перекопать! Если б наши землеройные работы да для народного хозяйства — громадная была бы польза. Это представить себе: какое количество котлованов под здания или каналов можно было бы накопать взамен окопов и траншей...
Луна и звезды были блеклыми, предутренними; блекли они и оттого, что под ними, на земле, темноту не переставало полосовать лучами фар и прожекторов; и немолчные стояли лязг — поближе, рокот — подальше, степь будто клокотала танковыми и автомобильными моторами; порой и в небе, в соседстве с луной и звездами, возникал гул — моторы авиационные. И по связи с этим, видимо, мне вспомнилось: кроме лошадей-монголок, теплой одежды, продовольствия на фронт прибыла танковая колонна «Революционная Монголия», созданная на средства трудящихся Монгольской Народной Республики; впоследствии она стала основой 44-й гвардейской танковой бригады, дошедшей до стен Берлина. Летом сорок четвертого года нашей авиации была передана эскадрилья истребителей «Монгольский арат», также построенная на сбережения монгольских тружеников. «Спасибо, братья-монголы!» — говорили мы тогда, и говорю я нынче, вспоминая.
Лязг, рокот и гул не в состоянии заглушить топота пехоты. Я подумал так: бессмертный топот кирзачей, и мне стало весело. Оглянулся: ротная колонна слитной массой за мной; звяканье котелков, кашель, хриплое дыхание. И эти звуки ничто не может заглушить. Посмотрел вперед: комбат на коне, Трушина не видно. Подался, вероятно, в роты. И ко мне, станется, заглянет замполит батальонный, друг ситный Федя Трушин. Давненько мы с ним не чесали языки. Иначе говоря, не решали мировых проблем. И как там эти мировые проблемы существуют без нашего мнения о них? Наверное, туго им, проблемам! А если всерьез, есть одна проблемка, в решении коей и мы с Федором Трушиным примем участие — и не словопрениями, а делами-делишками: погасить очаг второй мировой войны на Дальнем Востоке, завершить вторую мировую. Здорово, когда словеса можно подкрепить делами, как в данном случае.
Чем дальше мы уходим на юг (хочется сказать: чем ниже спускаемся на юг, хотя будем подыматься, — там горные отроги), тем ближе тамцак-булакский выступ. Не надо быть выдающимся стратегом, чтобы понять, почему нас направляют туда: этот выступ — как кулак, занесенный над Маньчжурией, с него, с обширного плацдарма, сам бог велел наступать, чтобы окружить, рассечь, разбить Квантунскую армию — и откроется дорога в глубь Маньчжурии, на Чанчунь, Мукден и далее к побережью Ляодунского залива, к Желтому морю. А хотите, можно идти правее, на Бэйпин, то есть Пекин. Не зря японцы в мае тридцать девятого года вознамерились срезать этот выступ и потом захватить всю Монголию, да не выгорело: в конце августа на Халхин-Голе советские и монгольские войска разгромили их наголову. Вот такой экскурс в историю...
Я шел, пыхтел — отвык-таки, видать, за месяц от маршей и бросков, — и в спину дышала моя рота, и словно дыханием этим подталкивала меня, и идти было легче. А чем я ей помогу? Вышел из строя, пропустил взводы — отставших нету, прекрасно, скомандовал: «Ребята, не растягиваться! Воду экономить, не пить даром!» — и вернулся на свое законное местечко впереди колонны. Это помощь? А что обозначает — не пейте даром? Тут зря не пьют, лишь по нужде. Но экономить воду во фляжке, терпеть и перетерпеть жажду можно и нужно. И я подаю пример — не прикасаюсь к фляге. Хотя превосходный этот пример, дающийся мне не без усилий, не очень различим в сумраке.
Нет, пить никак нельзя: когда будет колодец, неизвестно, и будет ли в нем вода, тоже неизвестно. А ведь после короткого отдыха и сна марш продолжим днем, в самый зной.
Ночь, а мы мокрые, как мышь: пот на лбу, стекает по щекам, за ушами, меж лопатками. Иной раз вытрешься рукавом, иной раз плюнешь: надоест бесконечно утираться. Это с нас сгоняют жирок, которым обросли в эшелоне. За все свои воинские годы я не катил столь продолжительно в теплушке и не совершал столь длительного марша. А между тем армейской колеи придерживаюсь с октября тридцать девятого, кой-какой опыт поднакопился. Видать, еще недостаточный. Надобно обогатить.
Да, а ротный я отныне законный, стопроцентный. Не врид и не врио. Постоянный, затвержденный приказом по дивизии. Надо же: солдаты спят, а служба идет, штабы скрипят перьями, в дороге реляции сочиняют. Когда подъезжали к монгольской границе, вездесущий замполит Федя Трушин шепнул на ушко: «Петро, с тебя причитается: утвержден ротным!» — «Иди ты!» — «Голову на отсечение: по моим данным, комдив приказик подписал!» Я верил — не верил, но в Баян-Тумэни при выгрузке комбат сказал мне вполне официально: «Лейтенант Глушков, есть на тебя приказ из штадива, из отделения кадров. Поздравляю: законный ротный». Обрадовался? Да. Не очень, правда, остро. Больше бы обрадовался, если б комбат сказал: старшего лейтенанта присвоили, готовь третью звездочку. Засиделся я в девках, то есть в лейтенантах.
Пропуская колонну и покрикивая: «Ребята! Подтянись, растянулись как! Подтянись, подтянись!» — я подумал, что догонять и перегонять роту всякий раз накладно, напрягаешься, да что ж попишешь: из головы колонны людей не увидишь, особливо спиной. Пока отстающих нет, хромающих тоже. Если что, товарищи помогут, возьмут часть груза себе, а уж ежели совсем худо кому будет, посажу на повозку; с повозками идет старшина Колбаковский: не доверяет ездовым, еще перепутают скатки, да и вообще чтоб не спер кто из соседних рот. («Старшинские повадки мне знакомые: как недостача, так организуют на стороне, публика дошлая...» )
Как бы гляжу на себя сбоку: и лейтенант Глушков утратил стройность, сутулится, ступает отяжеленно, гребя песок носками. Гимнастерка под мышками и на спине пропотела, из-под пилотки (фуражечку с лакированным козыречком упрятал до поры до времени в сидор) стекают капли пота. Сердце бухает, коленки расслабленно дрожат, присесть либо прилечь влечет неодолимо. Одолимо, разумеется, однако и усталость давит, гнет к земле. Невольная думка: Привальчик бы!» Командир полка проявил чуткость к моим и нашим мыслям, и по колоннам прокатилось:
— Прива-ал! Прива-ал!
Желанная команда! Все поплюхались мешками прямо у дороги. Разговоров не слыхать, мало кто курит. Лежать — блаженство. Земля прохладная и подрагивает от танковой поступи. Лязг, рокот и гул. Но сквозь них пробивается свист ветра — будто тарбаганий свист; мы этих зверьков видели днем: любопытничая, стоят у норок, как столбики, и чуть что — прячутся мгновенно. Днем увидим тарбаганов, и днем будет пекло. Сколько еще минут привала, вот-вот скомандуют вставать и строиться? Оттянуть бы эту команду! Таким чередованием часов изнурительной ходьбы и минут блаженного отдыха и будут ближайшие несколько суток. Чую: дадутся нам эти сутки...
— Вста-ать! Стройся!