Неизбежность — страница 84 из 86

А затем поглядел в оконце и увидел: белые, зеленые, красные ракеты, очереди словно раскаленных трассирующих пуль полосуют небо. Я перекричал застольный шум:

— Товарищ комбат! Наши уже салютуют!

Комбат, получивший майора, повернулся ко мне всем туловищем и сказал спокойненько:

— Не суетись, Глушков... Дай допить чарку... Втемяшилось?

— Втемяшилось, товарищ майор!

Комбат улыбнулся — глазами.

Мы высыпали во двор. Крики, шум-гам, песни, хлопки ракетниц и пистолетов, треск автоматных и пулеметных очередей — китайское небо этакого не видывало! Я расстегнул кобуру, вытащил ТТ, и мой слабый пистолетный хлопок утонул в общей пальбе. Разрядил пистолет и подумал: «Вот теперь-то это последние выстрелы на земле». Я проверил магазин, канал ствола — пусто, чепе исключается, — спрятал пистолет в кобуру, для чего-то похлопал по ней и глубоко-глубоко вдохнул. Какой же чудесный был воздух! То ли медвяный, то ли полынный, да, наверное, в нем было больше полыни, но нынче ее запах не тревожил. Так легко на сердце бывает редко...

Ракеты в темнеющем небе отгорали, рассыпая брызги, а трассирующие пули прочерчивали свой след, будто падучие звезды. Да и то сказать: пора звездопада, и, когда на какое-то время пальба прекращалась, с неба и впрямь срывались звезды. Или это все-таки были припозднившиеся, шальные пули? Звездопад, звездопад — что может быть грустнее? Но мне не было грустно. Совсем наоборот!

Вернулись в комнату, за стол. Комбат приказал:

— Наполнить посуду!

Приказание немедля выполнили. Майор возвысился над нами своей точеной фигурой-рюмочкой, пламенея обожженным, стянутым рубцами лицом, повертел стакан так и эдак и сказал:

— Предлагаю выпить за нас с вами!

Я опять подумал: я живой! И тут ко мне подсел Федя Трушин, вновь испеченный капитан с заранее припасенными погонами, чокнулся:

— Будь здоров, Петюня!

— Будь здоров и ты, Федюня!

Мы подмигнули друг дружке, посмеялись.


А назавтра мы читали в дивизионке, слушали по радио о том, как происходило подписание акта о безоговорочной капитуляции Японии, разглядывали фотоснимки в центральных газетах. И я живо представил себе всю эту церемонию — недаром комбат попрекал меня богатым воображением. Еще бы, как сочинять стишки без воображения? Поэт я липовый, а насчет воображения... вообразил себя стихотворцем. Смешно!

Вот что примерно вырисовывалось в моем представлении. Второе сентября. Токийская бухта. Американский линкор «Миссури», за которым когда-то безуспешно охотились камикадзе, стоит на якоре. На его борту — представители военного командования союзников, гости, корреспонденты. На катере доставляют японскую делегацию — одиннадцать человек, дипломаты и военные. Сопровождаемый своей свитой, к столу приближается, хромая, грузно опираясь на палку, министр иностранных дел Сигэмицу и с ним — генерал Умэдзу, начальник генштаба Японии. Пять минут всеобщего молчания — минуты символического позора. Японские дипломаты в черных костюмах и цилиндрах, военные с орденскими планками стараются держаться прямо, но эти минуты позора будто сутулят их, давят к палубе. Генерал Макартур произносит речь: «Мы собрались здесь — представители главных воюющих держав, чтобы заключить торжественное соглашение, при помощи которого мир может быть восстановлен. Проблемы, влекущие за собой противоположные идеалы и идеологии, были решены на полях сражений всего мира и поэтому не являются предметом наших обсуждений и дебатов...» Какие уж тут дебаты! Безоговорочная капитуляция — вот и весь сказ. Генерал Макартур говорит сурово. Суровое лицо было и у маршала Жукова, когда подписывался акт о безоговорочной капитуляции Германии. А как же иначе? Жестом Макартур показывает японцам: подойдите к столу. Хромая, словно волоча себя, медленно-медленно подходит Сигэмицу; нелегко ему дается это — поставить свою подпись. Расписавшись, блеснув стеклами очков и потупившись, министр пятится. Какое-то мгновение генерал Умэдзу мешкает, оттягивает процедуру, затем со странной осторожностью расписывается. К разложенным папкам подходит Макартур. Акт подписывают другие, и среди них — советский представитель генерал-лейтенант Деревянко, — на фотографии видно, с каким достоинством он это проделывает. Церемония завершена. Союзные делегации удаляются, японские делегаты остаются одни, покинутые, никому не нужные. Конец! Конец второй мировой!

А спустя несколько дней мы читали в газетах и рассматривали фотографии: советские военачальники шестого сентября посетили Порт-Артур: Маршалы Советского Союза Василевский, Малиновский, Мерецков, главный маршал авиации Новиков, маршал авиации Худяков, маршал артиллерии Чистяков. Они осмотрели военно-морскую базу и крепость, исторические места, связанные с героической обороной Порт-Артура в русско-японскую войну 1904 — 1905 годов. Возложили венки на братскую могилу русских воинов. Как бы от всего нашего народа поклонились павшим смертью храбрых в те далекие времена. Разве ж это не здорово — маршалы возлагают венки на могилу солдат? Хотя бы и через сорок лет...

И еще читаем в газетах: второго сентября на полумиллионном митинге в Ханое Хо Ши Мин провозгласил образование Демократической Республики Вьетнам. Еще раньше, семнадцатого августа, было объявлено о создании Индонезийской республики. Национально-освободительная борьба захлестнула Китай, Бирму, Малайю, Филиппины, Индию — над всей Азией зашумели очистительные ветры свободы, ветры, рожденные стремительным маршем советских воинских колонн в Маньчжурии, полным разгромом миллионной и отборной Квантунской армии!

Гвардии капитан Трушин по этому поводу сказал:

— Разгром Германии и Японии кладет начало новой эпохе на всей земле. Согласен, что это так, Петро?

Я ответил: согласен целиком и полностью. И сразу же Федор сказал о другом:

— Петро, я считаю: что остались в живых, будем ценить, чем дальше, тем больше.

Я ответил, что и сейчас ценю. Федор неопределенно мотнул головой:

— Ну-ну...

Мне бросилось в глаза: шея у Феди окольцована морщинами, как у пожилого. Никогда я этого не замечал, вот щербатинку во рту замечал. И морщины вокруг рта у Феди резкие. А ведь он ненамного старше меня. И на моей физиономии морщины? Только я не присматривался? Я хотел спросить Трушина, может ли он представить себя стариком и постеснялся. Ибо знал почти наверняка, что получу отрицательный ответ. А вот я могу представить себя старым, более того, иногда чувствую: непоправимо постарел. Это в двадцать четыре-то года!

Я спросил Федю совершенно об ином:

— Когда нас, как считаешь, выведут домой?

— Соскучился? По Москве, по Ростову?

— Вообще по Родине... Хочу домой, к себе. Пусть и не Москва, не Ростов, пусть Сибирь, Урал, Приморье, лишь бы на родную землю!

И не хуже солдат мы, замполит батальона и командир роты, принялись гадать на кофейной гуще, куда нашу дивизию могут вывести для расформирования — в Читу, Благовещенск, Хабаровск, Улан-Удэ, Красноярск или Новосибирск? А может, на запад повезут, в Центральную Россию? А может, на юг, на Украину или Северный Кавказ? Трушин сказал:

— Как бы там ни было, а некоторые части в районе Ванемяо уже грузятся в эшелоны. Хотя основная эвакуация, как поговаривают, будет в октябре, а то и позже...

Пусть грузятся! И эшелоны эти пойдут куда-то — на север, запад или восток, — но только не на новую войну. Хватит! Отвоевались!


В середине сентября мы провожали на Родину отдельный саперный батальон, где у Феди Трушина был дружок-земляк.

Вагоны были украшены красными флажками, плакатами, еловыми ветками — совсем, как те эшелоны, что шли в мае — июне через всю страну на восток. Теперь пойдут на запад, окончательно до дому, до хаты. Скорей бы и нам!

Мы выкурили с трушинским землячком не по одной сигарете, переобнимались и перецеловались с саперами, а состав все не отправлялся. Вечерело. Взошел ясный месяц, осветил станционные здания, погрузочно-разгрузочные площадки, приземистые склады вдоль путей. На ближнем пруду засеребрилась лунная поляна, а когда месяц стремительно опустился, на воду легла лунная дорожка. Наконец эшелон тронулся под медный грохот оркестра и приветственные выкрики провожающих. Федор и я кричали не тише прочих...

Но что примечательно — эшелон провожали и китайцы: на рукавах красные повязки, в руках красные флажки. И среди этой толпы, поближе ко мне и Трушину, — двое, старый и молодой. Молодой сказал:

— Освободили нас и уходят домой.

Старый сказал:

— Первый раз за свою жизнь вижу такое... Чтобы пришедшие с оружием добровольно уходили...

Китайцы говорили на сносном русском и громко, чтоб мы их услышали. Федя и я их услышали...


Мои солдаты — мальчишки, непоседы, и заводила у них Вадик Нестеров — раздобыли футбольный мяч, принялись усердно пинать его, в итоге высадили стекло в казарме. Старшина Колбаковский, вне себя от гнева, грозил им всяческими карами, но это не могло заменить стекла. И чтобы как-то, временно, заделать дыру в окне, он принес свернутый в трубочку плотный лист бумаги. Объяснил мне:

— Нашел в каптерке. От прежних хозяев осталось, заховали за шкафом...

Развернули трубочку. Это был цветной портрет и, как нам перевели, с надписью: «Император Пу И, главнокомандующий морскими, воздушными и сухопутными войсками Маньчжоу-Го». Хоть и засижено мухами, но золотые эполеты, золотой пояс, атласная лента наискось, через плечо, весь мундир, до самого живота, — в орденах, а сбоку — сабля, император как бы опирается на нее. Хилый, тщедушный очкарик, загримированный под военачальника. Соплей можно перешибить. У этой марионетки было двухсоттысячное войско, которым безраздельно командовали японцы. Впрочем, как и самим императором.

Старшина Колбаковский сказал:

— Товарищ старший лейтенант, мы данного мужичка на портрете замажем чернилами, чтоб не было позора!

— Правильно! Но о стекле побеспокойтесь.

— Будет сполнено, товарищ старший лейтенант! Не извольте сомневаться.