В Кастрополь приплыл на катере. Минут пятнадцать шел по тропе над морем и оказался в парке, который узнал по белевшим среди зелени мраморным статуям.
Парк в бывшем имении Жуковского в Кучук-Кое – уникальное творение русского искусства эпохи модерна. Его планировка, расположение статуй, гротов, фонтанов, лестниц и скамеек – все преисполнено особого смысла, все символично и поэтично. Какая-то затаенная печаль, какая-то тревожащая недосказанность есть в этих недосказанных мальчиках, в этих узких, обсаженных кипарисами аллеях, в синеве моря, проглядывающей сквозь листву платанов. И будто это не сама действительность, а воспоминания о том, что, видимо, было когда-то, то ли наяву, то ли во сне. И будто запечатлена здесь вечная тайна жизни. Сейчас в имении Жуковского располагается пансионат «Криворожский горняк». Вилла перестроена и приспособлена под столовую. Работы Матвеева во время войны были почти полностью уничтожены. Теперь установлены их точные копии, созданные матвеевскими учениками. В парке появились деревянные павильоны, в них живут горняки со своими семьями. Но и в таком виде он имеет свое лицо и свою загадочную душу.
Обратно ехал на автобусе. Шоссе забралось высоко, к самому основанию каменных утесов, венчающих гряду крымских гор. Оно петляло и все время шло по краю крутого откоса. Я глядел вперед, и сердце мое замирало, когда на внезапном повороте едва не повисал над бездной. Потом шоссе стало постепенно спускаться. Мы миновали обсерваторию, оказавшись у горы «Кошки» и вскоре остановились у автовокзала в Симеизе.
После обеда, утомленный далеким путешествием, я лег подремать и поспал часа два. Мне снилось, что я один в море. Легко рассекая руками воду, я плыл к горизонту. Там, у горизонта, меня ожидало нечто давно желанное, нечто невыразимо-прекрасное.
Что это было? Великая, еще не испытанная мною любовь? Или само бессмертие?
Александровский парк. Сижу в тени развесистого платана. Предо мною огромная старая алеппская сосна. Ее толстый розовато-серый ствол весь в глубоких морщинах. Ее длинные, причудливо изгибающиеся ветви образуют сложный фантастический узор в духе Гауди, спускаются к самой земле, будто им хочется ее потрогать. Тень под сосной легка и прозрачна – солнечные лучи пробиваются сквозь неплотную хвою. Мимо меня пролетели две желтые бабочки. Одна догоняла другую – они во что-то играли, быть может, в пятнашки.
Воздух сух и горяч. Пахнет сосновой хвоей, сухими травами, прогретой землей и немножко морем – оно синеет за высокими кипарисами. Не умолкая звенят цикады. В кустах посвистывают какие-то птахи. Издалека, с ялтинской пристани, ветер доносит слова диспетчера: «Посадка окончена».
Приближается полдень, безмятежный, благодатный полдень еще одного моего дня в Тавриде.
27.7
Маяковский в 20-х годах несколько раз бывал в Крыму. Но не потому, что был очарован крымской природой, а потому что считал Крым удобным местом для пропаганды своего творчества.
Кажется, он и впрямь верил, что и рабочие, и колхозники, и интеллигенты слушают его стихи с восторгом.
Завтра вечером я уезжаю. «Дама без собачки» так и не навестила меня. А я ждал ее каждый день.
28.7
Последнее купание на пляже у Никитского сада. Последние прикосновения медуз к моему телу.
После полудня в горах началась гроза. Там долго грохотало и сверкали молнии. А в Ялте лишь покапал реденький дождичек.
Обратный путь на троллейбусе в Симферополь. Ночное шоссе. Огни встречных машин. Едва заметный силуэт гор на фоне почти черного неба.
Симферопольский аэропорт. В залах ожидания и прямо на улице ночует множество людей с билетами на утренние самолеты. Устроились кто как мог: лежат на скамейках, на чемоданах, на полу. Спят сидя, свесив голову на грудь или полусидя, скорчившись в неудобной позе. Тут же маленькие дети. Они плачут, капризничают или тоже спят, прижимаясь к родителям. Все это выглядит почти трагично и вызывает воспоминания о военных временах. А ведь эти люди лишь возвращаются домой после отдыха в Крыму, куда они так стремились.
С трудом найдя свободное место, я уселся на скамейке, предварительно сдав свой чемодан в камеру хранения. Спать мне не хотелось, читать и писать было нельзя по причине плохого освещения. Два часа я просидел почти неподвижно, слушая рев реактивных моторов и голос диктора, объявлявшего о прибывающих и отбывающих самолетах.
Слева от меня на куче каких-то тюков лицом вниз спала дородная и, видимо, немолодая женщина. Справа с ребенком на руках сидела молодая мать. Она то и дело задремывала, и голова ее склонялась на плечо ребенка, кажется, девочки лет четырех. А девочка не спала и молча смотрела на меня большими круглыми темными глазами. Очнувшись, мать нежно гладила ребенка по волосам и снова роняла голову не в силах побороть дремоту.
5.8
Русские литераторы, да и художники тоже, часто путали правду жизни с правдой искусства. Сказать правду в России во все времена было подвигом, и потому в сознании русского художника смелая гражданственность приобретала качества эстетические: что правда, то и красиво (Чернышевский). Но кого сейчас волнуют Мясоедов и Владимир Маяковский? Кто плачет теперь над стихами Некрасова? Кого тревожат проповеди Толстого? Былая правда жизни сменилась новой, а правда прекрасного в строках Фета и в полотнах Врубеля остается нетленной.
7.8
Комарово. На даче у Наташи Г. Она ведет меня к Геннадию Гору, который живет рядом. Он читал мои стихи, и они ему нравятся. Полтора часа беседую с Гором на веранде его дачи…
8.8
Цветаева. Как много у нее восклицательных знаков! Сотни! Тысячи! Ее поэзия – сплошное борение с кем-то, с чем-то, со всеми, со всем. Проклятия, угрозы, издевки – совсем не женская злость. С годами эта злость усиливается – растет обида на мир, который ее не понимает, который не способен ее понять, который ее сторонится.
По полю скачет красная корова, скачет быстро, как лошадь, лихо задрав хвост и вскидывая задними ногами. Куда-то торопится? Или просто резвится на воле?
9.8
Под яблоней две синицы. Одна поменьше и потоньше, а другая побольше и потолще. Та, что побольше, сидит неподвижно, а меньшая подбирает с земли крошки хлеба и сует их ей в клюв.
Чрезмерно заботливая мамаша кормит своего великовозрастного, ленивого отпрыска.
Цветаева. Изобразительство слов у нее порой неуклюже: «злец», «тишизна», «клажа», «большал». При всей задиристости, при всем ее фрондерстве оригинальностью взглядов и пристрастий она не изумляет: благоговение перед Петром и Пушкиным, гимназическая ненависть к Николаю, надменное и слегка глуповатое пренебрежение Европой («…скучным и некрасивым нам кажется ваш Париж»).
10.8
Склонился над муравьиной тропой и стал наблюдать за муравьями. Они шли густо, натыкаясь друг на друга, иногда даже друг через друга переползая. Большинство двигалось порожняком, но некоторые что-то тащили – кусочек коры, сухую еловую иголку, мертвого товарища. Никто при этом не уклонялся в сторону. Было очевидно, что муравьи хорошо знают, куда и зачем идут. Их были тысячи, десятки тысяч. И их не становилось меньше – поток движущихся насекомых не иссякал. Они пребывали в своем, муравьином мире, а я оставался в своем, человеческом. Но я их разглядывал, я ими интересовался, я размышлял о них, а они не обращали на меня, такого большого и заметного, никакого внимания и, наверное, просто не подозревали о моем существовании.
Это была другая ветвь жизни, по своему совершенная, логичная, устойчивая, но чудовищно далекая от нашей, как жизнь неведомых нам обитателей иных миров, в которые мы никогда не попадем.
Неподалеку возвышался гигантский муравейник – идеальной формы коричневый конус полутораметровой высоты. Чуть подалее были видны еще два. Я находился в муравьиной стране с многомиллионными городами и с широкими оживленными дорогами, по которым постоянно снуют деловитые и трудолюбивые жители. Каждый из них имеет свои обязанности, каждый знает свое место, каждый является маленькой частицей великого и вечного целого.
17.8
Цветаева. Совсем слабые, дидактические стихи о Чехии. В цветаевской лирике пафос создает эффект неожиданности, там он источник стиля. Но поданная с пафосом политическая тема – банальность. Здесь открытые эмоции все губят. Увлекшись ненавистью (к немцам) и состраданием (к чехам), поэтесса теряет вкус и чувство слова:
Его и пуля не берет,
И песня не берет!
Так и стою, раскрывши рот:
– Народ! Какой народ!
Не ветлы – под бурею —
За фюрером – фурии!
Вспомнил, как хоронили Морева.
Морг. Гробы с покойниками. Тихий плач родственников. Саша в гробу – спокойный, неподвижный и какой-то весь плоский. На лбу большая зияющая рана со рваными краями.
Южное кладбище (совсем новое). Множество свежих могил. Венки, цветы. И ни одного деревца. Рыжая, еще не заросшая травой глина.
Экскаватор на наших глазах роет Сашину могилу. Тут же стоят могильщики – молодые, загорелые до пояса парни.
Провожающие окружают открытый гроб. Кто-то говорит слова прощания, тихо, косноязычно, с долгими паузами. Над лицом покойника вьются мухи. Кто-то подходит и отгоняет их платком.
Гроб опускают. Все бросают на крышку по комочку земли. Могильщики зарывают могилу – слава богу, вручную, по старинке. И вот уже на месте ямы глинистый холмик, обложенный цветами.
Поминки на Сашиной квартире. Все обильно пьют, едят и славословят покойного. Кто-то говорит, что Саша был гением. С кухни доносится женский смех.
18.8
Ходил по грибы с двумя девятилетними девочками. Одна – моя дочь, другая – ее дачная подружка.
Едва мы вошли в лес, как девчонки заявили, что они страшно устали и пора сделать привал. Усевшись на пне, они стали есть сушки с конфетами, а я ходил вокруг и собирал сыроежки. После мы пошли дальше – я впереди, за мной мои спутницы. Заметив гриб, я говорил им: «Внимание! Перед вами гриб! Та из вас, которая увидит его первым, и станет его обладательницей!» Ежеминутно возникали конфликты: каждая из девочек утверждала, что разглядела сыроежку первой. Они всерьез обижались, всерьез завидовали друг дружке, всерьез соперничали на этом грибном поприще. Через каждые десять минут они пересчитывали грибы в своих корзинках – у кого больше.