Часы бьют полночь. Преодолена еще одна ступень на лестнице того времени, которое отпущено мне Великим и Неведомым.
1982
Человек в электричке, самозабвенно, с жадностью пожирающий грецкие орехи. Он раскалывает их с помощью ключа от квартиры. Электричка остановилась. Приехали. Ленинград. Все выходят. Человек продолжает есть орехи. Вагон опустел. Остался только человек – любитель орехов. В тишине раздается громкий треск скорлупы. Потом чавканье. И снова треск. Электричка трогается и задним ходом уезжает в парк. В ней человек, помешавшийся на грецких орехах.
Церковные свечи в коробках из-под шотландского виски (свечи продают в скверике у Преображенского собора).
Музыка Моцарта округла и уютна (идиллический пейзаж с пологими зелеными полянами и куполом кудрявых деревьев).
Музыка Бетховена угловата и неприветлива (суровый гористый пейзаж с нагромождением скал и неприступных каменных башен).
Музыка Шопена прозрачна и печальна (осенний лес в солнечный прохладный день).
Шопен и Бетховен полярны. Моцарт – золотая середина. У него все в меру.
Какой же пейзаж достоин Баха? Бах – тоже середина. Но он выше Моцарта. Он на земле не умещается. В его безмерностях сверкают звезды, сияют кометы, поблескивают бока планет. Человека тут не видно. Он незаметен. Он слишком мал.
Когда нечего сказать, лучше помолчать. Но многие предпочитают повторять уже сказанное – они опасаются молчания.
Символисты претенциозны, вычурны и слащавы. Но они расчистили завалы поэтической пошлости, нагроможденные XIX столетием. Акмеисты деланно благородны, архаичны и скучны. Они эти завалы старательно восстановили.
Самый ранний из моих предшественников – Алоизиус Бертран. «Гаспара из тьмы» прочитал с изумлением и удовольствием.
Маленькая старушка в белом платочке медленно бредет по улице и заглядывает в каждую мусорную урну. Что она ищет? Пустые бутылки? Кажется это называется – одинокая старость.
Отвратительные уменьшительные окарикатуренные имена: Вовик, Шурик, Стасик, Жоржик. Что-то собачье (Шарик, Бобик, Тобик).
Нехорошо, когда десятилетний подросток, с презрением озирая мир, сплевывает сквозь зубы на асфальт. Нехорошо плевать на асфальт. Нехорошо плевать на асфальт, нехорошо с детства презирать мир.
Опера – столь же нелепый жанр, как и роман в стихах! И то и другое надуманно, громоздко и неуклюже.
И снова – Блок ни разу не был в Крыму. Видать, не тянуло. Зато он был в Италии. Я уже много раз бывал в Крыму. И все тянет. Зато я ни разу не был в Италии. Хотя в Италию, признаться, меня тоже тянет.
Соревнуясь с самим собой, он одновременно выигрывал и проигрывал. Соревнуясь с самим собой, он одновременно бежит впереди себя и себя же догоняет. Это его забавляет. Соревнуясь с самим собой, он выбивается из сил. Но не сдается.
Блок любил далекие пешеходные прогулки, но не любил путешествовать.
И опять Настя со мною в Ялте. Наверное, ей жарко в этой кофточке со стоячим воротничком и длинными рукавами. Но ничего – терпит. Интересно, умеет ли она плакать? И любит ли она купаться?
Шедевры классической японской поэзии творили старики. В полном одиночестве, в заброшенных горных хижинах; они воспели печаль тихого угасания жизни на лоне вечно прекрасной и юной природы. Но ведь все эти люди писали стихи и в младые годы!
Пансионат «Крымский». У входа покрашенная серебряной краской сидящая фигура какого-то бородатого старца. Внизу – полустертая надпись. Наклонился, прочитал:
Академик Павлов.
Единственным подлинным самобытнейшим поэтом России в XIX веке был Фет. Он открыл эпоху символизма и прорвался в будущее. Верлен выглядит его способным учеником. Бедные французы! Они ничего не знают о Фете!
Я древний эллин, чудом очутившийся в варварском XX веке. С изумлением взираю на человечество. Оно бьется в конвульсиях, его мучают припадки эпилепсии. Когда началась болезнь?
Из 50 лет своей жизни целый год я прожил в Крыму – в Ялте, в Алупке, в Симеизе и в Коктебеле.
И еще я смею называть себя несчастным! А Волошин? Вот уж полнейший счастливчик!
Инвалид на пляже. Без обеих рук. Коротенькие, округлые культяпки беспомощно и страшно свисают с плеч.
В Крымском пейзаже царствуют четыре благородных дерева: пиния, кипарис, ливадийский кедр и крымская сосна. В разнообразнейших сочетаниях с морем, небом, скалами и самими собой они и творят все это.
В столовой за одним столом со мною сидит стандартный человек лет шестидесяти со стандартным круглым ликом, со стандартными, еле заметными маленькими глазками, со стандартными бровями и тонкогубым ртом и стандартным брюшком. На писателя он мало похож. Впрочем, какие только не водятся новые писатели! И наверное, это дурной тон – иметь типично писательский облик. Многие статьи об известных советских литераторах начинаются именно с этой фразы: «На писателя он мало похож». Выходит, что почти все писатели на писателей почему-то не похожи. Это озадачивает. Так и подмывает поиграть:
Вот повар – на повара
он не похож,
вот палач – на палача
он вряд ли похож
вот слесарь – на слесаря
он едва ли похож,
вот врач-стоматолог – на зубодера
он совсем не смахивает,
вот пианист – но он похож
скорее на скрипача,
вот разбойник – но на вид
он добрейший из людей,
а вот добряк – человек тишайший,
а поглядишь на него и вздрогнешь.
Глядя на Блока никому и в голову не могло взбрести, что он не поэт. И как это было чудесно, однако.
Но почему, почему мне так хотелось назвать свою дочь Анастасией?
Мир моей живописи симметричен, ибо симметричен и сам человек. Мир моей живописи таинственен, но человечен.
В нашем дворянстве был русский дух, и он сочетался с европейской просвещенностью. В нашем крестьянстве был русский дух и не было никакой просвещенности. В общем, была определенность.
Новое дворянство отсутствует. Его заменяет отчасти интеллигенция. Ей не хватает и подлинного русского духа, и подлинной просвещенности. На истинно русское претендует вульгарная и крикливая полуинтеллигенция, подвизающаяся на поприще массовой культуры.
Национальное выступает здесь в опошленном, окарикатуренном, балаганном виде. От него за версту несет водкой и хамством. Культура русского дворянства XIX столетия остается вершиной в духовном развитии нации.
Дня три тому назад в столовой на столе, за которым я имею удовольствие завтракать, обедать и ужинать купно с тремя прочими едоками, вдруг появился букет роз, вторгнутый в бутылку из-под кефира. Однако на других столах никаких цветов не обнаружилось. Все мы, четверо сотрапезников, были слегка этим обстоятельством заинтригованы. Вчера один из моих соседей по столу спросил официантку о розах.
– Это товарищу Алексееву! – ответила она. – Одной нашей девушке-посудомойке очень нравятся его стихи.
Сегодня вместо уже увядших роз из бутылки торчали гладиолусы.
Ну чем я не народный поэт? Посудомойки плачут над моими стихами!
А если без иронии, то даже здорово.
(И ведь проведала же она, что я поселился в Доме творчества, разузнала, за каким столом я сижу и даже на каком именно месте – букет-то стоит прямехонько напротив моего стула!)
Сейчас, когда я это пишу, Настя глядит на меня с какой-то тихой грустью и будто хочет сказать: «Бедный ты мой!»
Наверное, это Настя и ставит цветы мне на стол Притворилась посудомойкой – что ей стоит? Ведь была же она когда-то горничной дешевой гостиницы!
Есть женщины умные и есть женщины умничающие. Последняя разновидность непереносима.
Существует неприятная болезнь – недержание мочи.
Существует недержание речи – устной и письменной. Симптом последней – увлечение грандиозными формами – эпическими поэмами, романами в стихах и прозе. Европейская поэзия всегда страдала этим недугом. Все началось с Гомера, а далее Гораций, Вергилий, Торквато Тассо, Мильтон, Байрон, Гёте… И вот приговор истории: все и поныне читают Катулла, средневековых японцев, Вийона, Омара Хайяма, сонеты Петрарки и Шекспира. Но кто способен сейчас, кроме филологов, насладиться «Одиссеей», «Божественной комедией» и «Фаустом» или «Чайльд-Гарольдом»?
Учиться писать нужно у японцев. Они умели обходиться без мусора.
Стены многих крымских домов, выложенные из красивейшего местного зеленовато-серого камня, замазаны белой или голубой известкой. Украинцам красота камня непонятна. Для них побеленная глиняная хата – эталон изящной архитектуры.
У входа в парк, окружающий наш литературный дворец, растут две старые великолепные пинии с толстыми серыми, морщинистыми стволами и широкими расходящимися кронами. Каждый день я прохожу под громадными зонтами, и это доставляет мне большое удовольствие.
Седая, тощая, модно одетая и кокетливо подстриженная молодящаяся старуха. Она высохла от своего неженского ума и чрезмерной интеллигентности.
Увидев мои тапочки, она воскликнула: «О, где вы купили такую изящную обувь?»
Тапочки у меня обыкновенные – парусина с резиной, но я их слегка модернизировал, вырезав ножницами изящные детали. Голь на выдумки и впрямь очень хитра.
Давно уже хотелось сходить в Форос. Поехал.
Севастопольское шоссе – широкое, гладкое, с красивыми указателями и дорожными знаками, с белыми продольными полосами, разделяющими движение, бесполезными поребриками и железными ограждениями. По сторонам пейзажи умопомрачительной красоты. Автобус – экспресс. Не успел и пикнуть – уже Алупка и сразу же Симеиз, а за ним и Кастрополь. Невысокие, но прекрасные горы за Симеизом. Растворяясь в голубой дымке, они уходят на запад, в сторону Севастополя.
Приехал. Горы обступают Форос с трех сторон и нависают над ним. У них первозданный, легкий, романтический вид. (Почему я так люблю эти живые утесы, нагромождение скал и гигантских камней – я, родившийся и живущий на равнине?) На отдельно торчащей отвесной желтой скале – церковь! А поселок жалкий, крохотный, неуютный, пыльный. Народу мало, но по улицам, громыхая непрерывно, носятся грузовики: из-за деревьев торчит высокий стальной ржавый каркас – строят санаторий.