Неизданная проза Геннадия Алексеева — страница 29 из 85

Крикливая бабка в автобусе:

– Ажно зло берет! Трутся, лезут, лягаются, ноги друг дружке топчут! Ишь сколько народищу понаехало! Отдохнуть все желают! Раньше не отдыхали и жили себе хорошо, без отдыху!

Иду по царской тропе. Передо мною идет кошка. Время от времени она обязательно величаво на меня поглядывает, но с тропы не сворачивает. Так мы с нею и идем царским путем с запада на восток.

Вдруг из кустов выпархивает большая птица с рыжими перьями на крыльях. Кого-то она мне напоминает. Да это же сойка! И здесь, в Крыму, оказывается, водятся сойки.


Живу, чтобы писать. Пишу, чтобы жить. Перестану писать – умру. Умру – перестану писать.


В Крыму я живу как подобает стихотворцу – сосредоточенно, без дрянских мелких забот. Ничто не мешает мне здесь глядеть в себя и в небеса. Ничто не стоит здесь между мною и Бытием, между мною и Временем, между мною и Смертью.


Сегодня у Насти с утра очень строгое лицо Что я натворил? Чем я провинился?

Однорукая девушка. Миловидная, светловолосая, светлоглазая, тоненькая, гибкая.

Левая рука обрублена чуть ниже локтя. Болтается пустой рукав кофточки. Отчего? Почему? Что с ней случилось?

Войны нет уже 37 лет.

Но дохнуло войной.

Мои коллеги-литераторы сплошь оптимисты. Им кажется, что они бессмертны. Но может быть, они впрямь бессмертны и смертен только я?

С каким старанием, однако они скрывают секрет своего бессмертия!

Приближается разлука с Крымом. Завтра я уезжаю на север.

Грустно.

Будто расстаюсь с любимой женщиной.

За 25 дней ялтинской жизни я написал 43 стихотворения. Что со мной творилось здесь, на берегах теплых сине-зеленых вод? Никогда в жизни я не писал так много. Никогда не писалось мне так легко. Что все это означает?

К добру это или к худу?

Я генерировал стихи, как мощная, хорошо налаженная, надежная стихослагающая машина новейшей конструкции.

Не то чтобы отличные, но добротные, вполне приемлемые ровные стихи.

Машина выпускала продукцию высокого качества, годную на экспорт.

Массандровский парк. Безмерно юная прекрасная нимфа в соблазнительной позе спит на скамейке в прохладной тени густого платана. Бедро ее обнажилось. Из-под края платья трогательно доверчиво выглядывают трусики, белые с синей каемочкой. Рядом журчит ручеек. В траве звенят цикады. Я в роли фавна, очень скромного, хорошо воспитанного интеллигентного фавна.

Улица старой Ялты, узкая и многолюдная.

На балконе еще одна нимфа – чуть постарше. Облокотясь о деревянную резную рамочку, она смотрит вниз. Ее полные загорелые груди, почти вываливаясь из широкого выреза платья, свешиваются над прохожими и проезжающими машинами.

Край счастливых, непуганых нимф.


Прощание с морем. Море во весь рост. Зримая и почти осязаемая беспредельность.


Село с хорошим названием «Доброе» (близ Симферополя).

Перекоп, Сиваш. Места великих сражений. История, ее капризы. Ее воля (или безволие).


Традиционалисты – евнухи при искусстве: охранять и не покушаться – все должно остаться в неприкосновенности, все должно остаться, как есть.


В народе русском всегда любят тиранов и разбойников. Поют песню о Стеньке Разине, поют песни и о Грозном царе.

В душе каждого русского раболепие непостижимым образом сожительствует с бунтарством.

Превыше всего русский человек уважает силу, откуда бы она ни происходила.


Светлые стены Преображенского собора под охраной черных бронзовых пушек, уставивших свои жерла в небо.


Очередной приступ любви к Городу.


Дом Мурузи. Тень Мережковского в полумраке парадного. Кажется – с тростью.


В искусстве нет вечных ценностей. Вечно ценно только само искусство.


Несмотря на сытый хохоток эпикурейцев, суровое молчание стоиков и блаженное воркование текстов всех сортов, нельзя не заметить, что жизнь – штука оскорбительная. Но какова сила соблазна! Все живут, все хотят жить, все делают вид, что ничуть не оскорблены.

Смеркается.

Стая белых «метеоров» у Тучковой набережной расположилась на отдых. Какие странные плавательные аппараты. (30-е годы, журнал «Техника молодежи», иллюстрации к научно-фантастическим рассказам – таким представлялось будущее). Их формы – само движение, сама скорость. Пространство посрамлено, покорено, обозначено. На их спинах сидят чайки – тоже белые, тоже с округлыми обтекаемыми телами. Но такими они были и тысячи лет назад.

В толпе златокудрых, светлокрылых созданий медленно поднимались к вершине, Оттуда, сверху, – свет, сияние. Там, на вершине, – вечное блаженство. Там меня ждут (Брамс, первая часть скрипичного концерта).

М. А. Читаю ему крымские стихи. Посвященное Л. Б. попросил перечитать еще раз. «Вот это да! Вот тут вы попали в яблочко! Сами-то понимаете, как это хорошо? А всё ноете – исписался, исписался… Поздравляю! Такое приходит к нам нечасто!»

Дарю стихи Л. Б. Читает. Глаза у нее увлажняются. Перечитывает, улыбается задумчиво. Глядит на меня. В глазах ее стоят слезы. «Может быть, это оттого, что мне посвящено?» Успокаиваю: «Дудин тут чуть не расплакался!»


Галерная гавань. Остатки старых катеров. Полуизгнившие скелеты шлюпок. Гнилые доски, ржавое железо. Дикие утки у берега (как много их в городе!). Движение утиных лап в воде. Черный кот со специфической мордой – белое асимметричное пятно на носу.

И снова – навязчиво и неотступно содержание искусства ограничивается его формой.


В день моего юбилея (он стал уже воспоминанием) был телефонный звонок. Тонкий, тихий. Прерывающийся девичий голосок: «Я хотела… Я давно люблю ваши стихи… они удивительные… открыли мне целый мир… Я стала какая-то другая… Я благодарю вас… Я желаю вам счастья… Я бы… Только вы меня простите, что я осмелилась… Я не могла… мне… но вы… нет… простите».

Это было лучшее из всех поздравлений.


Александрия. Вечер. Тишина. Безлюдье. Золотые липы. Алые клены. Лужи на дорожках. Ряска на прудах.

В отдалении на поляне маленький готический замок. Окна его светятся.

Людей около него не видно. Таинственный, заколдованный замок. Рядом со мною Гретхен. Она светлокудра и голубоглаза, как принцесса из сказок братьев Гримм. В ее руках фиолетовые хризантемы.

– Вот видишь – говорит она. – если бы не я, ты бы не пришел в этот удивительный сентябрьский вечер в этот прекрасный старый парк!

– Да, конечно, – соглашаюсь я. – Но если бы не я, ты бы не шла сейчас по этой чудесной аллее с этими изысканно-печальными осенними хризантемами в руках!

– Ты прав! – говорит Г. – Мужчины почему-то всегда правы. Отчего я не родилась мужчиной?

– Ну это ты брось! – говорю я. – Кому же еще быть женщиной, если не тебе! А мужчина из тебя получился бы занудный.

– Ты так думаешь? – спрашивает недоверчиво.

– Я в этом уверен! – заявляю я с апломбом.


Феллини. «Амаркорд». Так хорошо, что закладывает уши.


Дача.

Один из столь любимых мною безветренных, безмолвных пасмурных дней уже не ранней, но еще не поздней осени. Весь сад завален опавшими листьями. Издалека крик ворон. Моя мансарда. Курю трубку. Рядом горящая свеча. Думаю о Гретхен. Что делать мне с остатками жизни своей?


Тынянов. «Смерть Вазир-Мухтара». Краткость, отточенность, экспрессия. Безукоризненный и подлинно нынешний стиль. «Нескучная проза».


Что делать мне с прекрасной Гретхен? Она – порядочная женщина, и она жаждет определенности. О, свобода! Вот женщина, которая меня погубит.


Бог идет ко мне, я от него убегаю. Он все идет, а я все убегаю. Оглянусь – а он уже близко. Не убежать.


Отстоял вечерню во Владимирском. Поставил свечку за упокой души рабы божьей Анастасии.

Плохой из меня богоборец.


Что-то случится со мною, что-то во мне хрустнет и переломится.

Выживу ли?


В 20-х было кое-что – Зощенко, Бабель, Замятин, Пильняк. Булгаков, Тынянов, Платонов, Веселый. И до середины 30-х еще кое-что оставалось.

А Бунин там, средь галльских холмов, до конца 40-х рыдал по России.


Ах, Гретхен!

Левую руку свою грызу. Пальцы уже обгрыз, за ладонь принимаюсь. Грызу от растерянности – совсем растерялся.


Грибоедову повезло на памятники. Памятник в Питере, памятник в Москве, памятник в Тифлисе. Самый помпезный и нелепый в Москве. И стоит как-то глупо – спиной к бульвару, лицом к жалкому павильону метро. С Мясницкой его и не видно совсем. И все лишь за одну-единственную пьесу, которая, увы, до Шекспира слегка недотягивает.

Грузины нежны к Александру Сергеевичу по-родственному (княжна Чавчавадзе). Для них он почти грузин, а сочинение его – почти классика грузинской словесности.


Да, у Тынянова можно учиться искусству прозы.


Можно, не впадая в отчаянье, наблюдать за происходящим, время от времени недоумевая. Но уповать на будущее – ребячество.


Не могу смотреть на беспомощных, дряхлых собак. В их глазах тоска и какой-то горький стыд. Будто они виноваты, что так постарели.


Мелькание ног женщины, идущей торопливо. Мелькание ее чулок, ее туфель, шнурков на туфлях.

Вращение колес проносящихся машин.


Юный хам. Хам средних лет. Пожилой хам. Совсем старый хам. Хамье.


Скамейка. На скамейке старушки. Старушка в белом платочке, старушка в сером платочке, старушка в черном платочке. Судачат. Подходит старушка в синем платочке, усаживается на скамью. Теперь их четверо.


Общественная уборная в скверике. Над дверями изображены фигурки. Над одной – женская. Над другой – мужская. С разных сторон к уборной подходят, стараясь не замечать друг друга, особы разного пола. Неловко.


Подбегает потерявшийся породистый пес – молодой боксер. Чистый, холеный, видно, только что потерялся. С надеждой заглядывает в глаза прохожих. Как его, беднягу. Угораздило?


Маленький, совсем крошечный вьетнамец в военной форме. Армия воинственных подростков.


Семья: молодой, длинноногий усатый папа, стройная, совсем юная миловидная мама, хорошенькая дочка лет шести и старый, огромный, печальный сенбернар.