Эстетизм Рёскина имел довольно внушительное основание: папенька завещал ему пять миллионов. Годовой же доход самого писателя от издания сочинений был тоже немалый – сто тысяч фунтов.
Вспоминаю выставку Тёрнера в Эрмитаже, первую и единственную пока в нашем отечестве выставку великого Тёрнера. Зал был пуст. Имя живописца ничего не говорило русскому сердцу, а его шедевры казались непонятными.
Мне не хватает доброты. Да, да, я зол. И еще смею быть писателем!
Рёскин решил поселиться в Альпах. Он облюбовал себе одну не очень большую гору и попытался ее купить. Но крестьяне, на чьей земле возвышалась гора, заподозрили, что в ней зарыт клад, и запросили непомерную цену. От покупки пришлось отказаться.
Рёскин и Толстой – одного поля ягоды…
Толстой босиком ходил, хотя сапог у него было предостаточно. А Рёскин до того ненавидел железную дорогу, что даже не разрешал перевозить по ней свои книги.
Сказано: «Если ты с твердостью исполняешь свой долг, в конце концов ты полюбишь его». Я не полюбил свой долг. То ли потому, что исполнял его недостаточно твердо, то ли потому, что исполнял его недостаточно долго. Если последнее верно, то я могу надеяться, что полюблю свой долг.
Трагедийный жанр литературы бессилен перед трагедийностью двадцатого столетия. Кошмары нашего времени находят достойное выражение лишь в гротеске, в абсурде, в безумном сюрреализме. Рядом с Кафкой Шекспир выглядит впечатлительным, нервным юношей, а Шиллер – попросту ребенком.
Гретхен лишена немецкого мистицизма, но немецкая практичность у нее в избытке. А моя славянская душа корчится в судорогах, раздваиваясь между макро- и микрокосмосом.
Проповедничество соблазнительно. Проповедуя, веришь, что ты учитель жизни. Проповедничество бессознательно. Это пища для тщеславия.
Ум Джона Рёскина парадоксален. Его суждения о природе – о цветах, листьях деревьев, камнях и облаках – своеобразны и изящны. Его мысли об искусстве и смысле творчества тяжеловесны и наивны.
Живопись прерафаэлитов красива, но вторична. Кватроченто их завораживало, они стояли перед ним на коленях. Стоя на коленях, они слушали Рёскина. Он говорил: «Изображайте природу такою, какая она есть, и человека, каким он был».
Рёскин простодушно верил (или притворялся, что верил), будто во времена Скопаса и Праксителя греки были столь же прекрасны, как статуи их великих ваятелей, а в Италии конца XV века все женщины были похожи на мадонн Перуджино и Джованни Беллини.
Написал книжку стихов для детей. Отнес ее в издательство «Детская литература». Через два месяца рукопись мне вернули. Причина отказа: стихи недетские.
В искусстве, в том числе и в литературе, прощупываются или неприкрыто выпирают наружу две основные темы: возмущение бессмысленностью жизни или упоение ее кажущимся смыслом.
Смысл жизни, если он имеется, нам неведом. Его поиски останутся безрезультатными. Оно и к лучшему. Жизни следует беречь свою сокровенность.
Великая тайна бытия и должна быть главной темой искусства, она должна светиться и мерцать в картинах, поэмах, симфониях и кинофильмах. Лишившись тайны своего существования, человечество неминуемо погибнет.
«Не будем также смешивать тщеславие с любовью к искусству».
Эта благородная и в общем-то безусловная истина высказывалась множество раз многими людьми в течение многих веков.
Однако проклятое тщеславие почти всегда смешивалось с любовью к искусству. Немало шедевров порождено почти одним тщеславием. Если искусство в целом является для человека средством духовного самоутверждения, то отчего же не быть ему таковым для самоутверждения личности? В творениях великих мастеров (а многие из них были на удивление славолюбивы) яд тщеславия превращался в совершенные линии и формы, в удивительные сочетания звуков и слов.
Но мизантроп ли я?
«И я был в Аркадии».
Нет, в Аркадии я не только был. Но я видел ее во снах. И просыпался от радости.
Вдруг откуда-то появляются тараканы и бегают по квартире. И возникает проблема: как от них избавиться? И начинается борьба с тараканами.
Каждому из нас предстоит свидание с вечностью И каждый из нас к нему не готов.
Долгие годы молодую, не слишком красивую женщину, изображенную Рембрандтом в виде Данаи, принимали за Саскию. И вдруг – новость! Это вовсе не Саския. Из мрака трех столетий выступил образ третьей возлюбленной живописца – Герты Дирке.
Рембрандт заселил свои полотна рыхлотелыми коротконогими женщинами, дряхлыми полуслепыми стариками и немощными старухами. Христос у него – жалкий лохматый нищий. Рембрандт презирал все идеальное. После 1660 года его гений стал затухать. «Синдики», «Еврейская невеста», «Семейный портрет» куда слабее «Ночного дозора» и «Титуса за книгой». Да и в «Блудном сыне» композиция не изумляет совершенством.
Рембрандта похоронили в церкви. Версия о том, что его старость была омрачена полным забвением, неубедительна.
«Позорно жить после сорока лет», – написал я в 77-м году. После пятидесяти жить вдвойне позорнее – пишу я сейчас, в 82-м. И продолжаю жить.
Блаженные послеполуночные «кухонные» часы. Они мои. На них никто не покушается. Они наполнены размышлениями, чтением хороших книг и творчеством. Часам к трем приходит сонливость. Клюя носом, я еще правлю написанное, и иногда сквозь дрему прорывается в мозг искра уже угасающего вдохновения. Я стараюсь растянуть это удовольствие, это покачивание разума между сном и явью, но Морфей упрям, и я засыпаю, уронив голову на свои рукописи. Очнувшись, отправляюсь в постель. Сплю долго и крепко. Сплю без сновидений.
Как всегда, в конце года трудно жить! Год – это мешок, который медленно наполняется днями (иные из них немало весят).
Сейчас мешок почти полон.
Ночью пришла ко мне как-то озябшая голая муза с фиолетовыми ногами. Я ее пожалел, закутал в свой халат, напоил горячим чаем.
Сидели с ней до утра, болтали о поэзии.
– А что вам больше всего дороже у Бодлера? – спросила она у меня.
– «Великанша», – ответил я, не раздумывая.
Самое темное время года. Быть может, поэтому душа так мается. В четыре часа уже сумерки. В пять – уже ночь.
Отчего я ее так не люблю? Почему раздражает и злит меня это жалкое, тщедушное, немощное, трясущееся, согнутое в три погибели полуживое существо, бывшее когда-то женщиной? На голове у нее всегда помятая старенькая шляпка, вышедшая из моды еще в предвоенном времени. В руках ветхий, ужасающе ветхий ридикюль едва ли не двадцатых годов. На ногах какие-то чудовищные боты. Несмотря на свое карикатурное старческое безобразие, она держится с достоинством и даже слегка надменно. В ее лице и в ее одежде заметны следы интеллигентности и благородства. Кто она? Почему так беспощадно одинока ее старость? Вся она – как укор кому-то, всем и мне тоже. Но за что она всех укоряет? Кто, кроме времени, виноват в ее дряхлости? Почти каждую неделю я встречаю ее в столовой на углу Гаванской и Среднего проспекта. По странной случайности, мы обедаем с нею в одно время – с четырех до пяти.
Не потому ли она вызывает у меня неприятие, что напоминает о неминуемой старости, за которой следует неминуемое исчезновение? Я стараюсь об этом не думать, я пытаюсь об этом позабыть, а она напоминает. Аккуратно раз в неделю: «И ты таким будешь, – будто говорит она мне, – и тебе этого не избежать, если умрешь ты вовремя, сохранив остатки жизненных сил».
Пастернак переводил не для денег (как, например, Ахматова), а для души. Переводил то, что ему хотелось переводить. Он заново переложил на русский величайшие шедевры мировой литературы. Его переводы по своему величию сопоставимы с его поэзией.
Литературная судьба Пастернака столь же красива, как и его творчество. Ему все удалось, за исключением пухлого и скучного романа, принесшего ему скандальный, обидный успех.
Мою «жизнь в литературе» можно разделить на несколько этапов.
1) Предчувствие творчества (до 1952 года).
2) Начало творчества (1952–1960 годы).
3) Поиски своего пути (1961–1962 годы).
4) Обретение своего пути и создание «эталонов» (1963–1972).
5) Дальнейшее движение по уже проложенной тропе, создание «стихотворной массы» и поиски вариации (1973–1982).
Найденная и освоенная дорога, кажется, уже пройдена. Искать ли новую? Или вообще бросить литературу и оставить себе только живопись?
День рождения и Новый год – как удары колокола, как склянка на корабле времени, безостановочно плывущем из мрака грядущего во мрак прошедшего.
С грустью наблюдаю приливы своей приближающейся зимы. Волосы редеют. Без очков уже не могу ни читать, ни писать. С трудом подымаюсь на четвертый этаж (уже на четвертый с трудом).
Стройная молодая женщина несет тяжелую, большую сумку. Ей нелегко. Тело ее изогнулось, плечи перекосились, рука, в которой сумка, напряжена до предела. И однако – сколько грации! Как изящен изгиб ее позвоночника! Как выразительно круглится бедро! Как красиво покачивание свободной руки!
Правда Босха и Гойи ближе всего к правде нашего «веселого» века. Но долгое общение с ними вызывает головокружение и тошноту. А кватроченто никогда не утомляет.
С карниза высокого дома срывается серый комок и летит вниз. У самой земли он вспыхивает серым пламенем и у него появляются крылья. Движение резко замедляется и голубь мягко садится на асфальт.
Не устаю удивляться мудрости природы. Ловко у нее все придумано. И надежно работают все ее живые механизмы.
Размышления о немцах. Энергия и дисциплинированность этого народа поразительны. Сконцентрированные и направленные в одну сторону, они могут творить великое и страшное. Гитлер это понимал.
Его режим продержался всего лишь 12 лет, а сколько было «сделано»! Сколько было захвачено стран, разрушено городов! Мир содрогался, наблюдая за деятельностью целеустремленных и неутомимых потомков столь досаждавших Риму древних германцев. Немцы проиграли в двух мировых войнах и сейчас они вне игры. Но будущее чревато неожиданностями. Дремлющий германский дух может снова пробудиться.