Неизданная проза Геннадия Алексеева — страница 43 из 85

– На улице взяли? – спрашивает он меня.

Прибегает Майка. Она испугана. Она плачет, она смотрит на меня, как на умирающего. Мое волнение успокаивается.

«Вдруг и впрямь вот-вот помру?» – думаю я. Прошу Майку принести мне блокнот потолще и шариковую авторучку.

Ночь. Мне не спится. Верхний свет выключен. В палате приятный полумрак. Над головами моих собратьев по несчастью на экранах осциллографов прыгают зеленые огоньки. Они создают ощущение таинственности. Палата похожа на каюту космического корабля, летящего в отдаленную область галактики. Экипаж спит. Корабль доверен автоматике. Бодрствует только дежурная сестра. Она сидит за своим столом и, кажется, читает книгу. Свет от низко опущенной лампы падает ей на лицо. Тихо, слышны только посапывание и похрапывание спящих. Где-то на улице прошумел тяжелый грузовик. Кто-то застонал во сне. Сестра поднялась и подошла к застонавшему. Через минуту вернулась и снова склонилась над книгой.

Итак, начался последний акт затянувшейся трагикомедии моей жизни. Я хотел умереть в 50 лет. С некоторым опозданием мое желание осуществляется.


Утро. Мне делают уколы. Мне меряют температуру. У меня снимают электрокардиограмму. Меня осматривают врачи. Они опять спрашивают, как я себя чувствую. Похоже, что смертельная опасность мне уже не угрожает.

Вечер. Меня опять укладывают на каталку и везут в другую палату. Я спасен. Теперь меня будут лечить. Теперь я буду отлеживаться. Теперь у меня будет время для работы. Как своевременно хватил меня кондратий!

Я успею дописать свой роман в этом году! Я отключен от всего, я отрезан от всех нудных забот. Я оторван от всех обременительных обязанностей, я свободен от всех обещаний, я предоставлен сам себе! Какой подарок судьбы! Какой неожиданный и какой удивительный отпуск! Я не смогу бесцельно шататься по улицам, не смогу транжирить время на разговоры с неинтересными людьми. Я буду лишен возможности выбора, чем мне заниматься, мне останется только одно – писать роман. Последние 100 страниц я смогу написать за месяц. Да, я смогу написать их за месяц!


Ко мне приходят матушка, Аня, Майя, поклонницы и литературные друзья. Я не забыт – почти каждый день у меня посетители.


Уставая писать, читаю прозу Петрова-Водкина. Недурно. «Хлыновск» написан вкусно, сочно, смачно и для конца ХХ века весьма современно.

Живопись Водкина, некогда казавшаяся мне значительной, теперь раздражает меня эклектичностью и назойливым нарциссизмом (или натурализмом). Водкин не раскрылся до конца как художник, сбитый с толку разномастными влияниями. Вначале был Мюнхен. И он вроде бы пошел Водкину на пользу, породив лучшую его вещь – «Красного коня». Но после появились соблазны Парижа (Сезанн). Париж наложился на Мюнхен, а сверху легла русская икона. Получилась каша. Лучше бы уж оставался один Мюнхен.

Судя по его прозе, Водкина всегда тянуло к реальности. Крестьянской его душе претили отвлеченности. Он всегда видел вокруг себя только предметы. Но при этом ему было свойственно крестьянское же пристрастие к неумелому, самодеятельному философствованию. Отсюда наивность его «глобальной» перспективы и все эти нарочитые перекосы в его полотнах, которые только мешают на них смотреть.


Настя старше меня на 61 год. А Ксения моего романа – на 67 лет. Обе красавицы мне и моему герою годятся в прабабки.


Недуг усугубил свойственную мне от природы чувствительность. Некоторые места моего собственного сочинения заставляют меня тереть глаза и хлюпать носом. Воистину – «над вымыслом слезами обольюсь».


Приходит румяная, ароматная Гретхен. Вынимает из сумочки румяные, ароматные яблоки.

– Ты отлично выглядишь! – говорит она. – Ты здоров, напрасно притворяешься больным! Ты бессовестный обманщик и ловкий симулянт! Ты хорошо устроился здесь, в больнице. Лежишь себе, пишешь свой роман, и на всё тебе наплевать. К тебе приходят, тебя жалеют, над тобой охают. Ты очень хитрый.


Иногда до нас доходят слухи, что вчера ночью в реанимации умер старик семидесяти лет… сегодня утром на женской половине умерла больная, которой не было и пятидесяти… в соседней палате лежит человек, которому жить осталось неделю…

Однако разговоров о смерти мы не ведем. Нас лечит заведующая отделением Тамара Александровна. Невысокая, плотненькая, круглолицая, курносенькая, светлоглазенькая, очень подвижная, очень энергичная и очень шумная. С утра она бегает по нашему коридору, громко стуча каблуками. Больные ее хвалят, говорят, что она «баба с головой», что она «на уровне», что она «тянет».

При обходе Тамара Александровна стремительно врывается в палату, за 5 минут справляется с нами тремя и столь же стремительно убегает, уже на ходу давая нам последние инструкции.

Иногда нас посещает профессор – дама немногословная и серьезная до угрюмости. Похоже, что больных она просто не терпит, что они давно уже ей опротивели, но роковые обязательства заставляют ее быть лекарем и она лечит, стиснув зубы. Но у хворающих она тоже пользуется популярностью. Про нее говорят, что она «светило».

Появляется у нас время от времени и сестра-хозяйка, женщина неинтеллигентная, грубая, крикливая и нагловатая. Разговаривает она с нами ласково, душевно, по-родственному всех называет «рыбоньками» и «птичками», но каждый день бранится с другими сестрами, и ее вопли разносятся по всему отделению. За соответствующее вознаграждение она достает больным дефицитные лекарства.


Ловлю себя на мысли, что мне нравится лежать в больнице. Приятно чувство полнейшей безответственности – я ничего не могу и ничего никому не должен. Разве что себе я должен кое-что.

Пришла Ирина. Тоже красивая, тоже краснощекая с мороза. Пришла, села и уставилась на меня, по своему обыкновению, таинственно улыбаясь и не произнося ни слова. Потом сказала:

– А ты хорошо выглядишь! Все такой же неотразимый, даже еще неотразимей стал!

– Неужто? – удивился я.


А герои романа моего уже снова встретились в Питере. Они уже предчувствуют грозящую им беду, но толком, конечно, ни о чем не догадываются, бедные. О, как мне их жаль!


За окном идет снег. Скоро месяц, как я в больнице. Говорят, что на днях меня выпишут и отправят на «реабилитацию» в санаторий. Торопясь, дописываю последние эпизоды романа. Надо закончить до выписки. Неизвестно, как будет там, в санатории. Может быть, не удастся мне там работать, может быть, не будет там подходящих условий, может быть, соседи попадутся беспокойные, может быть и то, и другое, и третье. За окном падает крупный, пушистый снег, картинный снег, красавец-снег. И в романе у меня идет снег, только не крупный, а мелкий, сухой, колючий. К тому же в романе ветрено. Герой и героиня бродят по городу, греясь в кофейнях. Им доставляет удовольствие эта отвратительная погода. Скоро они окажутся на кладбище, на том самом кладбище, где найдет последний приют прекрасная Ксения. Я волнуюсь. За окном все идет бесшумный снег. Мои герои входят в кладбищенские ворота.


В больнице мне снова стали сниться сны (последние годы они снились мне редко). Сны добротные, очень четкие, цветные. Чистейший сюрреализм и очень высокого класса. С удовольствием ложусь спать, предвкушая новые шедевры.


Меня выписали, посадили в больничную машину и привезли в санаторий на Черной речке, в те самые места, где я бродил в начале сентября, когда жил в Комарове.

Едва машина въехала на территорию санатория, я увидел в окне ту самую виллу, которую искал уже давно и все никак не мог найти. Забавница судьба сама привезла меня к ней, предварительно одарив инфарктом и уложив в больницу.

Санаторий многолюдный, шумный и не очень высокого класса. Он до отказа забит инфарктниками, которых здесь долечивают и держат на почти больничном режиме. Меня поселили в комнате на двоих. Мой сосед – квалифицированный рабочий с какого-то пригородного завода, человек довольно тихий, неразговорчивый. Но непоседливый. У него уже кончается санаторный срок.

Обхожу всех врачей. Они расспрашивают меня о моей болезни, о том, как меня лечили и как я себя сейчас ощущаю. Выписывают лекарства, назначают разнообразные процедуры и лечебную гимнастику. Первые два дня выходить на улицу мне запрещено.


Слоняюсь по коридорам, гляжу в окна – не видна ли вилла? Нет, из окон ее не видно. Судя по всему, и романтическое кладбище, найденное мною осенью, находится где-то рядом.

Замечаю на стене стенд. На стенде фотография виллы и текст, отпечатанный на машинке, – историческая справка о возникновении и развитии санатория, о местности, где он находится, и о самой вилле.

Она принадлежала крупному лесопромышленнику М. С. Воронину. Построил ее петербургский архитектор П. П. Буль, не слишком известный, но небесталанный. Время постройки точно не установлено. Приблизительно 1905–1909 годы. Тогда же строилась стоявшая неподалеку дача Леонида Андреева. Андреев бывал в доме Воронина. В одном из своих рассказов он описал и саму виллу, и окружавший ее великолепный сад со множеством цветов и изумительно ровным газоном.


Приснился Артюр Рембо. Выглядел он как типичный испанец времен Сервантеса – бородка клинышком, длинные, острые усы. Между прочим, всегда удивлялся, отчего Рембо называют символистом. Его поэтика стоит гораздо ближе к Вийону, чем к Верлену и Маларме. Она колюча, грубовата и тяготеет к конкретностям. В ней нет и намека на символистский лиловый туман.


Первый раз вышел на улицу. Обошел весь санаторный парк. Вышел на берег залива, поглядел на белую пустыню, распростершуюся под низким, серым, угрюмым небом, на торосы льда, громоздящиеся у прибрежных камней. Приблизился к вилле. Издалека она выглядит вполне благополучно, но вблизи хорошо заметна ее ветхость – 70 лет для деревянного строения срок немалый. Обошел ее кругом, осмотрел все фасады, внимательно разглядел все детали. Северный модерн. Несколько дробные, измельченные формы. Но в целом убедительно и довольно красиво. Высокие кровли, высокая, почти церковная, почти средневековая башня. Поднялся на крыльцо, открыл резную, неплохо сохранившуюся дверь!