Неизданная проза Геннадия Алексеева — страница 55 из 85

Утром непрерывно звонил телефон. Бывшие гости благодарили меня за отличный вечер и хвалили индейку. Так отпраздновали рождество.


Визит старинной, но вовсе еще не старой знакомой. Прочитал ей кое-что из романа. Глаза у нее загорелись, и она потребовала, чтобы я немедленно дал ей рукопись для прочтения. Я сказал, что дам ей немного погодя. Она немножко обиделась.


Визит еще одной, тоже старинной, тоже не старой и вполне очаровательной знакомой. Пили коньяк и шампанское. В полночь она заявила, что останется у меня ночевать. Я сказал, что этого не следует делать. Она оскорбилась, разозлилась, разрыдалась, оделась, сказала, что ноги ее больше у меня не будет, и ушла вся в слезах. Утром звонила и благодарила. У нее муж и ребенок двухлетний.

Теперь вспоминаю. Как трагически сверкали ее большие, наполненные слезами голубые глаза. Как скорбно дрожал и прерывался ее бархатистый, грудной голос! С какой ненавистью оттолкнула она мою руку, когда я пытался помочь ей усесться в такси! Как все это было чудесно! Как прекрасны бывают обиженные любящие женщины!


И опять комаровские сосны, сугробы, сверкающие на солнце, и разговоры о гонорарах в писательской столовой.


Песочное. Здесь я тоже еще ни разу не был. Брожу по улицам и разглядываю старинные дачи, время от времени согревая замерзший нос теплой ладонью. Морозно.


Стужа. Скрипящий под ногами снег. И звезды над головой. Звезды зимой видны не часто. И вообще, звездное небо – это что-то южное.


Пишу подробный план второго романа. За окном по веткам сосны прыгают две сороки. Их длинные хвосты все время покачиваются. Кажется, хвосты сорокам немножко мешают.


Из коридора доносится чей-то голос:

– Я читал! Читал и восторгался!

Интересно, что это он читал и чем восторгался.

Литераторы относятся к творчеству своих коллег или холодно-сдержанно, или аффектированно-восхищенно. Другие варианты почти не встречаются. За восхищением часто угадывается скрытая насмешка.


Ярко-рыжий кот с ярко-красным, как спелая земляника, носом на чистом белом снегу.


Курю трубку, гляжу в окно и слежу, как меняется цвет вечернего неба, как медленно и неуклонно угасает день – еще один день моей не слишком веселой, но, как выясняется, довольно длинной жизни.


Хаос – это хаос. У него нет главного и второстепенного. У него нет смысла и бессмыслицы. У него нет туловища, конечностей и головы. У него нет лица. Он ни на что не похож, и однако он похож на все сразу. Маленькая его крупинка подобна гигантским его нагромождениям. Он страшен. Он отвратителен. И вместе с тем он дьявольски соблазнителен. Окунуться в подлинный хаос – огромное наслаждение. Утонуть в хаосе – значит, слиться с бесконечностью.

Всю жизнь меня, влюбленного в порядок, стройность и законченность, тянет к хаосу.


Несмотря на отличную эрудированность и редкую утонченность, Александр Бенуа был человеком ограниченным. Самое существенное в культуре его времени ему не дано было понять.


Искусство – это любовь, а не проституция. Но стоющей проститутке без искусства не обойтись.

Много лет наблюдая за проституирующими художниками и литераторами, я изучил психологию жрецов продажной любви. Об этом можно было бы написать ученый труд. Он имел бы успех, я думаю, и немалый.


Вожусь с композицией второго романа. Она стала получше. Она мне почти уже нравится.


«Зеленые берега» читает Саша Житинский (он живет тут же, в Доме творчества). Время от времени он заходит ко мне и делится впечатлениями. Роман его волнует.


Мы с нею поссорились. Очень сильно поссорились. Вроде бы даже расстались навеки.

Четыре месяца она была вдалеке. Четыре месяца я не прикасался к ней и видел ее лишь мельком.

И вот она пришла ко мне. И я снова целую ее рот, щеки, глаза, нос, уши, шею, снимаю холодную от мороза шубку, вдыхаю аромат знакомых духов, а после усаживаю ее в кресло перед собою, гляжу ей в лицо и думаю: «Как она хороша!» И такое у меня чувство, что была она покойницей эти четыре месяца, а сейчас воскресла, и это невероятно.


Саша прочитал наконец роман, пришел и сказал: «Поздравляю». И мы тут же распили бутылку «Цинандали» за то, чтобы роман был напечатан.


Композиция «Конца света» готова. Сегодня после завтрака уселся за стол, намереваясь начать первую главу. И вдруг навалились на меня сомнения. Будущий второй роман опять стал казаться мне бледной тенью первого. Весь день я маялся. Писать или не писать?


Осторожничать и вползать в прозу неуверенно, потихоньку, с чем-то мелким, плохо заметным и необязательным было бы унизительным. Надо было вломиться в нее с вещью крупной, сильной, достаточно сложной и своеобразной. Кажется, мне это удалось.


С мукой и отвращением написал первые пять страниц нового романа. Всё не то, не так. Всё никуда не годится.


Я окружен веселыми, жизнерадостными, светлыми, вполне довольными собою людьми. Все-то они улыбаются, все-то смеются, все-то коньяк пьют с аппетитом. А между тем ни черта они нужного не сотворили и ничего существенного не добились, судя по всему, ни черта они уже не сотворят и ничего они уже не добьются, но между тем все улыбаются, все смеются. Их невзыскательность поразительна. Их простодушие великолепно.

Вот и сейчас из-за стены от соседа моего доносится звонкий смех, мужской и женский. К соседу приехала его жена. Она совершенно, совершенно, ну просто абсолютно довольна своим мужем и своей судьбой. И вот они там, за стеной, хохочут. Сосед хохочет басом. У его жены голос повыше, нечто похожее на меццо-сопрано. Вот уже полчаса хохочут они почти непрерывно.


Курю трубку и гляжу в окно. Солнце, уже высокое, пробиваясь сквозь вершины сосен, слепит мне глаза. Я щурюсь, и солнечные лучи дробятся в моих ресницах. Я вижу какие-то радужные круги, какие-то разноцветные полосы, какие-то золотистые искры. Я лениво двигаю ресницами, и все эти круги, полосы и искры, меняя очертания, образуют фантастические узоры, как в калейдоскопе. Дым от трубки, светящийся на солнце, окутывает меня.


Я несчастен.

Я живу так, как и хочется мне жить. Я наслаждаюсь подлинным творчеством, красивыми женщинами, красивой природой, красивой архитектурой и хорошими дорогими винами. Я написал уже множество стихов и отличный роман. Я пишу второй роман, который, я знаю, тоже будет недурен. Я очень несчастен.


Пушкин тем и возвысился, что дремучесть, провинциальность российскую преодолел и поднялся до уровня истинной просвещенности и творческой свободы.


Изысканный китайский пейзаж на заиндевелом окне. Два дерева с листьями на переднем плане, а позади остроконечные горы. Мороз неприятен, но он способный художник.


Написано 20 страниц «Конца света». Как и тогда, полтора года тому назад, когда писались «Зеленые берега», я бреду по тропинке наименьшего сопротивления. Бреду и надеюсь, что сопротивление усилится. Но тщетно.

Я уже ненавижу свой второй роман! Он мне противен! Но я все глубже и глубже погружаюсь в него, но я забираюсь в него все дальше и дальше. Какая дурацкая, однако, история.


«Зеленые берега» прочитал прозаик Валерий Попов. Сказал, что это здорово. Сказал, придраться просто не к чему. Сказал, что Ксения прекрасна и он влюбился в нее. И еще сказал, что завидует мне. Что он не смог бы написать вот так, от всей души, без всякой оглядки, на все наплевав.

Когда Попов ушел от меня, я, вконец растрогавшись, взял Настину фотографию и поцеловал ее. Экая сентиментальность, право.


К моему окну часто прилетает сорока. Она садится на ветку каштана и подолгу глядит в окно, почти не шевелясь. Что ей надо? Что она хочет мне сказать?


Морозы смягчились. Идет снег. Дует ветер. Сосны шумят и качаются. Птицы оживились: синички попискивают, дятлы стучат, сороки стрекочут, вороны каркают и вроде бы пахнет весной. И на душе вроде бы потеплело. И даже печальная Настя на фотографии вроде бы улыбается, завтра я опять буду рассказывать о ней в Музыкальном музее.


На белом шаляпинском рояле стоит роскошный старинный, Настиных времен граммофон. Я вытаскиваю из конвертов старинные, Настиных времен пластинки с записями Настиных романсов. Из огромной трубы граммофона струится ласковый, нежный Настин голос.

Тут же, на рояле и рядом с ним, расставлены Настины фотографии. Некоторые из них я вижу впервые. Одна из фотографий уникальна. Настя в своем знаменитом платье с бархаткой на шее, вся в бриллиантах и жемчугах стоит рядом с каким-то роскошным, тяжелым, златотканым, видимо, театральным занавесом.

Одна рука ее поднята вверх. Другая опущена вниз – в ней веер. Настя смотрит на меня сверху вниз. У нее белое, чистое, прекрасное лицо. Ее руки изумительны. Ни на одной из фотографий я не видел у Насти таких рук. Фотография четкая, безукоризненно напечатанная и великолепно сохранившаяся. Я гляжу на нее и млею от восторга. Музейные девочки вздыхают у меня за спиной.

– Да-а, женщина ничего себе! Нам бы такой жемчуг.

Роман прочитал прозаик Вячеслав Усов. Его мнение: первоклассная литература, но крымские эпизоды кажутся немножко затянутыми, любовные сцены чуточку сомнительны, монологи главного героя слишком многословны, сомнителен также и сам прием использования поэтической формы в прозе. Усов оказался строгим критиком. Сам он пишет нечто историческое. Его сочинения мне неизвестны.

Прогулка в Зеленогорск. Снежная дорога. Сосны в снегу. Дятлы на соснах. Клюквенно-малиновый закат над морем за соснами. Кафе. В нем громко звучит современная песня…

В кафе сижу я один, потягиваю из стакана Крымский «кокур», курю трубку и размышляю о «Конце света», о следующем эпизоде своего второго романа. Следующий эпизод пока не удается.

Удивительно, но мой новый роман выглядит на редкость злободневным.

Форма! Ей не хватает значительности, достойной содержания, ей не хватает жесткости и сложности. Она должна пронзать и обнажать сознание. Пока что она только щекочет его.