Роман пролежал в «Неве» более года.
Вот видишь, Настя, что получается. Никак нам тобою не пробиться к людям. Мешают.
Персонаж одного из чеховских рассказов, написанного в 1890-х годах, говорит с уверенностью: «Хорошая будет жизнь лет через пятьдесят».
Два страшных зверя – хамство и фанатизм. Когда они объединяются, возникает зверь сверхстрашный, зверь ужасающий.
За две книжки заплатят мне кое-что. Но на переселение в новую квартиру тоже ушло немало. Отдам долги и снова стану нищим. Почти как Басё. Счастливчик Томас Манн. В пятьдесят четыре года (в моем нынешнем возрасте) он получил Нобелевскую премию.
В очереди у пивного ларька мне захотелось написать роман под названием «Ожидание». Тут же и сюжетец наметился. Но вслед за этим я сообразил, что это всего лишь вариант «В ожидании Годо», и очень опечалился.
Если подумать, то выясняется, что я сижу не на двух, не на трех, а на десяти стульях. Как я умудряюсь это делать, сам не понимаю.
Если еще подумать, то оказывается, что всю жизнь я брожу по бесконечной темной пещере. Брожу без фонаря, наощупь. Если еще немножко… Впрочем, хватит.
Для творчества требуется легкое безумие или легкое опьянение. Полнейшая разумность и полнейшая трезвость творчеству не способствуют.
В прыгающих ритмах раннего негритянского джаза есть нечто обезьянье.
Шопенгауэр говорил, что терпение – это подлинная храбрость. Стало быть, я отчаянный храбрец…
Сегодня я хорошо прочитал лекцию о живописи кватроченто. Быть может, даже очень хорошо – кратко и вдохновенно. Мазаччо, делла Франческа, Мантенья, Джованни Беллини…
Сегодня я вполне доволен собой.
Афродита Милосская. Пожалуй, слишком носата и чрезмерно плечиста. Но груди ее идеальны, а пупок – выше всех похвал.
Фантастическое слово – ЛЕНЛЕСБУМСТРОЙСНАБСБЫТ. Однако довольно здорово.
М. А. исполнилось семьдесят. Торжественное чествование в Доме офицеров. Прочувственные речи, цветы, подарки, поздравительные телеграммы, пионеры в красных галстуках, ветераны в орденах до пояса, духовой оркестр, аплодисменты, аплодисменты и снова цветы.
Между столиков кафе, скучая, бродила довольно упитанная серая кошка. Взяв чашку кофе и пару шоколадных конфет, сел за столик. Кошка тут же уселась на соседний стул и стала смотреть на меня просительно. Отломил кусочек конфеты и предложил его ей. Она понюхала, но есть не стала и продолжала все с тем же просительным выражением глядеть на меня. Тогда я смял пальцами обертку от конфеты, сделал из нее шарик и положил его перед кошкой. Она тут же ударила лапой по шарику, сбросила его на пол и кинулась ему вдогонку. Выпив кофе, я еще долго наблюдал за играющей кошкой, за ее прыжками, за её возней и беготней. Кошка играла с наслаждением.
И опять студенты подходят ко мне с моей книжкой и просят автографа. И начинает мне казаться, что стихи мои читают только мои студенты.
Вдруг – внезапный, острый, почти убийственный приступ тоски. Говорю себе: полно! Полно! Все хорошо! Все чудно! Нет причины для печали! Нет! Никаких, совершенно никаких причин нет! Но долго еще не могу успокоиться.
Мастерская по ремонту часов. Стою в очереди. По залу бегает крохотный мальчик – полуторагодовалый, не старше. Толстенький, лохматенький, смешно, не по возрасту одетый. Залезает на кресла, сползает с них на пол, ползает по полу, снова бегает и все лепечет что-то на непонятном детском языке, и все улыбается, и все поглядывает по сторонам как-то лукаво.
«Вот кому можно позавидовать, – думаю, – вот кто поистине блажен»!
Человек, похожий на меня. Тот же рост, та же фигура, тот же цвет глаз, та же седеющая борода. Только ему можно дать уже больше пятидесяти. Только весь он какой-то помятый, потертый, и взгляд у него какой-то тусклый – взгляд неудачника.
Таким я могу стать лет через десять, если не помру лет через пять.
Томительной была та недолгая, туманная и тревожная эпоха, когда уходил век минувший и возникал век нынешний. Но как блистательно она запечатлелась в литературе! Уайльд, Метерлинк, Стриндберг, Гамсун, Ибсен, Цвейг, Роллан, Киплинг, Лондон, Уэллс, Пиранделло, д’Аннунцио, Франс, Чехов, Андреев, Бунин, Белый. Это только проза.
М.А. вернулся с московского чествования. Я пришел к нему со своим подарком – специально написанной картиной. А он тут же подарил мне роскошно изданную книгу о Петрове-Водкине. Я до того растрогался, что поцеловал его в щеку. А о том, как было там, в Москве, он не стал рассказывать.
«Все было прилично, – сказал, – но слава богу, что все это кончилось».
Не люблю цыганок, людей в темных очках и оптимистов. Цыганок – оттого, что наглые и грязные, людей в темных очках – оттого, что прячут глаза, а оптимистов – оттого, что слишком часто улыбаются.
В городе много старушек. И все они со старенькими собачками. Смотреть на них (и на старушек, и на собачек) без слез невозможно.
Неподалеку от нас, на Шамшева, располагается городской клуб Общества слепых, и я часто встречаю слепцов с палочками, молодых и старых. Слепые женщины почти не попадаются – всё мужчины. Вид у них вполне опрятный, не то чтобы счастливый, но и не несчастный.
Длинный след реактивного самолета на неожиданно чистом, бледно-голубом декабрьском небе. Он напоминает скелет какой-то гигантской рептилии. Отчетливо видны постепенно уменьшающиеся и исчезающие позвонки.
Долгая, теплая, небывалая (не припомню такую) интригующая осень. Зиме, небось, давно уже не терпится. Зима, небось, злится.
В 4 часа дня уже темнеет. Но какие закаты над заливом! Загляденье!
В Доме писателей появилась новая секретарша. Всякий раз, когда звонил ей по разным делам, перевирал ее имя и отчество. Называл ее Мариной Федоровной, Марией Феоктистовной или еще как-нибудь в том же духе. И всякий раз она вежливо, спокойно меня поправляла приятным, женственным голосом: «Маргарита Феликсовна!» А сегодня впервые ее увидел и восхитился: высокая, стройная, светлоглазая блондинка с тонкими, благородными чертами лица. Восхитился и немного растерялся. И замешкался (получив нужную бумажку, не сразу ушел). «Вам еще что-нибудь?» – спросила она, поглядев на меня внимательно и все тем же милым голосом. «Нет, спасибо, мне ничего больше не требуется», – ответил я, сожалея, что пора уходить.
Печально быть поэтом пушкинской поры. Печально и слегка унизительно быть в свите, быть в тени великана.
Машины уносятся по прямому проспекту к розовому закату. Машины въезжают в закат и исчезают в нем. Закат проглатывает машины одну за другой. Закат прожорлив.
Внезапно наткнулся на неизвестное мне стихотворение Виктора Гюго «Надпись на экземпляре „Божественной комедии“». Оно поразительно похоже на мое «Когда-то был я камнем придорожным». Кто-нибудь обвинит меня в плагиате.
Гюго был всего лишь на три года младше Пушкина. Свои романтические восторги он весьма успешно совмещал с феноменальным трудолюбием и всё писал, писал, писал… до глубокой старости.
Что, если бы Пушкин дожил до восьмидесяти трех?
В последние дни Настя на фотографии как-то особенно печальна. Она огорчена, что роман о ней категорически отвергнут, и утешить мне ее нечем. Правда, в «Пригородном пейзаже» опубликованы два стихотворения о ней. Хоть маленькое, но утешение.
Филармония, большой зал. Первое отделение – Моцарт, 29-я симфония. Второе отделение – Гершвин. Два произведения – «Вариации для фортепиано с оркестром» и «Рапсодия № 2 для фортепиано с оркестром» впервые исполняются в Ленинграде. Третье весьма известно – симфоническая поэма «Американец в Париже».
Слева от меня сидит Ирэна. Она, как всегда, прелестна. Время от времени я поглядываю на ее профиль. Она чувствует это и едва заметно улыбается. Концерт заканчивается. Публика долго аплодирует. Дирижеру подносят цветы. Ирэна склоняется ко мне:
– Ты знаешь, в один момент я едва не упала в обморок!
– Неужто? – изумляюсь я.
– Да, представь себе! А ты думал, что я равнодушна к музыке?
– Нет, я этого не думал. Но и не предполагал, что серьезная музыка столь впечатлит тебя.
– Напрасно не предполагал! – говорит Ирэна, взглянув на меня с укором.
Не люблю я пройдох и проныр. Не люблю ловкачей. Наверное, оттого, что сам неловок.
Вышла из печати книга моих стихов, изданная ленинградским отделением «Совписа». На шмуцтитуле моя фотография – я выгляжу молодо и эффектно.
Две книжки сразу! Чего же мне еще желать? И на что же мне теперь жаловаться? Экий я счастливчик! Даже противно.
Обретенный мною кабинет делает меня сибаритом. Ложусь спать не ранее трех часов ночи. Просыпаюсь не раньше десяти и еще долго нежусь в постели, размышляя о том о сем или предаваясь воспоминаниям о давно ушедшей и полузабытой молодости.
Привез домой купленные в Лавке писателей 100 экземпляров «Обычного часа», сложил их в шкаф и успокоился. Действительно – чего мне еще желать?
Еще один панфиловский фильм – «Тема». Чурикова, как всегда, хороша. А главный герой – драматург чем-то смахивает на меня. Не судьбой, но характером, натурой своей. Столь же нервозен и столь же склонен к рефлексии.
Действие фильма происходит в Суздале. Приятно было поглядеть на знакомые церкви.
Сегодня ночью в нашем дворе или где-то рядом с ним долго лаяли собаки. Как в деревне.
Антонелло да Мессина, «Святой Иероним в своей келье». Слева от Иеронима в глубине обширного, похожего на интерьер церкви помещения – окно. В окне идиллический пейзаж с деревьями, озером и холмами на горизонте. Справа – сводчатая галерея. По галерее прямо к зрителю движется лев. Он весь в тени и поэтому почти черный. Он похож на остриженного черного пуделя. На самом переднем плане – павлин, еще какая-то неизвестная мне птица и хорошо начищенный медный таз. Иероним, облаченный в красную сутану читает толстый фолиант. У его ног стоят две вазы с цветами и сидит небольшая серая кошка. В картине очень тихо. Мягкая поступь царя зверей совсем не слышна.