Саркофаг привязали к розвальням.
Мы с Колей выпили «маленькую». Отец взял их две.
Обратно ехали по другой дороге. Через час стемнело и выяснилось, что у трактора испорчены фары. С трудом находили дорогу в темноте. Месяц еще не вышел, и звезд не было видно – появились облака. Я стоял над отцом, расставив ноги, и балансировал, стараясь, чтобы сани не опрокинулись. Но они все же два раза перевернулись, и отец падал на меня, вдавливая меня в снег.
В одном месте дорога оказалась перерезанной глубокой канавой. Еле-еле перебрались на другую сторону. У саней сломался полоз, и их стало заносить вбок. Ехать стало труднее. Саркофаг все время съезжал. То и дело останавливались и поправляли его.
Забыли вовремя подколоть оси. Одна гусеница разорвалась и плашмя легла на снег. Чинили целый час. Коля оказался молодцом.
К больнице подъехали около полуночи, Саркофаг поставили на стол в прозекторской. Он был весь запорошен снегом.
Последняя электричка уже ушла. До утра сидели с мамой на вокзале.
Вернулись домой и стали звонить всем родственникам.
Весь день в квартире плакали и причитали женщины.
Магазин похоронных принадлежностей на Владимирском проспекте. Окна плотно задрапированы. Входишь и останавливаешься, пораженный: гробы стоят штабелями, громоздятся до потолка. А снаружи у магазина такой невинный вид.
Хоронили в четверг.
В гробу отец выглядел важным, надменным и совсем уже не похожим.
В институте была гражданская панихида. Произносили стереотипные речи.
«Спи спокойно, дорогой товарищ!»
Народу было много. На лицах людей было любопытство. Женщины шептались сзади:
– А где же сын?
– Вон, вон, в клетчатом пальто! Спокойный стоит, не плачет!
У могилы гроб открыли. Я взял расческу и зачем-то причесал отцу волосы – они немного растрепались.
Пришли деловитые могильщики. Разложили веревки. Поплевали на руки.
– Давай! Левее, левее! Заноси сюда! Так, так – пошел!
Гроб с глухим стуком ударился о мерзлую землю.
Когда дело было сделано, я подошел к могильщикам и сунул старшему десятку.
– Обидели вы нас! – сказал старшой. – Земля-то мерзлая, долбить пришлось.
Я добавил пятерку.
Потом были поминки. Как все поминки. Впрочем, очень пьяных почему-то не было.
1.3
Теперь, когда прошла нервная суета первых дней, неожиданность и непоправимость случившегося приобрели особую монументальность и заслонили все.
Надо объединить в сознании живого, смеющегося, бранящегося, стучащего молотком отца с той большой и странно тяжелой куклой. Надо, но невозможно. И это не дает покоя.
2.3
Вася Ходорка покончил с собой.
Суд постановил выселить его за непрерывное пьянство и хулиганство из квартиры. Вася выпил бутылку уксуса и долго мучился. «Пятки горят! – сказал он Гале, когда она пришла к нему в комнату. – Огнем горят! Прощай, Галя, прощай! Гуд бай!»
Вдова Васина плачет, но вообще-то рада. Вася причинял ей много беспокойства: неоднократно бил и всячески запугивал – грозился убить до смерти.
Последние месяцы перед смертью Василий Андреевич пил ужасно. До белой горячки дошел. Хотел продать Манон. Собаку прятали у знакомых.
Был он великим мастером на выдумки и всякие мистификации. Был он философом, часто рассуждал о смысле жизни, и в этих его рассуждениях, несмотря на их детскую наивность, была какая-то странная, пугавшая меня глубина и значительность.
Есенина он читал прекрасно.
Жил он и умер почти как Есенин.
Он был одними из самых колоритных людей, которых я встретил на свете.
Гуд бай, Вася! Гуд бай!
Ненадолго.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.
ТАМ мы с тобой еще выпьем и поговорим о жизни. Благо делать ТАМ все равно будет нечего.
7.3
С. Наровчатов добровольно взял на себя тяжкое, но благородное бремя наставника юных, то и дело спотыкающихся стихотворцев. С. Наровчатов знает, как надо писать и что надо писать.
А вот Блок не знал. И ждал конца света.
10.3
Комната в первом этаже незнакомого дома. Неуютно и пусто – похоже, что это общежитие.
На кровати спит Сюзи. Она лежит одетая на одеяле, спиной ко мне. Кто-то обидел ее. Она долго плакала, уткнувшись в подушку, – так и заснула.
Мне ее ужасно жалко. Я сажусь рядом на одеяло. Она просыпается. Она рада мне. Она прижимается ко мне. Я хочу ее, и она мне отдается.
Но тотчас входят какие-то люди. Сюзи вскакивает и убегает. В окне за стеклом появляется ее лицо. Она плачет, она что-то говорит, но я не слышу. И я знаю, что уже никогда не увижу ее. Никогда.
Проснулся и подумал: как странно! Во сне она стала моей. А наяву не хотела.
12.3
Смерть отца, как вспышка магния, осветила всю реальность моего тупика, осветила белую гладкую стену, перед которой стою я уже давно, к которой безуспешно пытаюсь привыкнуть.
13.3
Зазвенел телефон. Майка взяла трубку.
– А кто его спрашивает? Иван Николаевич умер… 21 февраля… инфаркт… пожалуйста.
Вспомнил, как мы надевали на ноги отца войлочные ботинки. Мама сказала: «Ему будет холодно!»
И мы надели на твердые негнущиеся ступни войлочные ботинки, в которых он всегда ездил на дачу.
Ему еще долго будут звонить. Где-то для кого-то он еще жив, не все еще знают.
Великая инерция жизни.
В трамваях висят плакаты ОРУДа:
«Граждане! Не забывайте, что транспорт нельзя остановить мгновенно».
14.3
Весь я умещаюсь в «Туфельнике» Ремизова. «Туфельника» мне не переплюнуть.
Я стал «главой семьи». Надо достраивать дачу, которая мне не нужна. Надо зарабатывать деньги и быть мужчиной.
16.3
Пар подымается вверх и окутывает город легким туманом. В тумане косые лучи солнца кажутся плотными и осязаемыми. Там, где асфальт уже высох, девчонки играют в классы.
Вполне традиционная весна. Новшеств не наблюдается.
21.3
Во дворе часто встречаю старуху в черном. Черный платок на голове, черное длинное пальто, черные боты.
Встречаю ее всегда на одном и том же месте. Она медленно идет по тротуару, поддерживая под подбородком края поднятого воротника. Нижняя часть ее лица не видна. Лоб закрыт платком. Видны глаза – совсем почти белые, пустые глаза.
Страшная старуха.
Мои стихи отчуждаются от меня. Часто мне кажется, что они возникли сами по себе, без моего участия, возникли давно – еще в детстве я их где-то читал и слышал.
Три грации – свобода, одиночество, смерть.
Идет очень медленный, тихий снег. Робкая контратака зимы.
25.3
Сижу в библиотеке Института Азии и просматриваю верстку Закани. Приятно видеть свое сочинительство напечатанным типографским способом.
За окном серая Нева с белыми редкими льдинами и Петропавловка со свежим золотом шпиля. Читальный зал пуст.
Приходит Б. и ведет меня в свой кабинет. Проходим одну комнату, вторую, третью, четвертую… Двери открываются и закрываются. В комнатах ни души.
Выхожу на набережную. Идет мокрый снег. У крыльца беседуют две женщины:
– Пришла на кухню и вижу – ее табуретка спокойненько стоит у моей стены! Я ей говорю: убери свою паршивую табуретку, не то я вышвырну ее в окно! А она мне: Не имеешь права! Это не твоя стена, а общественная! Ах вот как, говорю, общественная?..
Наука и искусство, которые, как казалось, всегда шли рядом, становятся непримиримыми антагонистами. Фантастическое, катастрофически ускоряющееся развитие техники грозит тысячами опасностей, которые невозможно предугадать. Солдат, никогда не читавший Шекспира и выключающий радио, когда играют Бетховена, превосходно справляется с обязанностями ракетчика. Он крутит свои рукоятки, нажимает на рычаги и ждет последней команды. Он горд своим могуществом, своей причастностью к этой тупой и бездушной силе стали и плутония. Он – в главной роли. Остальные – статисты.
31.3
Опять приснилась Сюзи. Будто проснулся, и она лежит рядом со мной в постели. У нее накрашенный рот, напудренные щеки, но голова совсем голая – без волос.
– Не узнаете? – говорит она. – Это я для того, чтобы поступить в институт, без волос я выгляжу скромнее. Некоторые даже принимают меня за парня. Я нарочно похудела, чтобы ничего не было заметно.
Она откидывает одеяло, и я вижу, что тело у нее совсем худенькое и груди маленькие, как у девочки.
Тут же в комнате сидит Майка. Она причесывается – собирается на работу.
Пока я спал, Сюзи приехала из Выборга. Ей негде остановиться. Она пришла к нам, и Майка благородно уступила ей свое место в постели.
Почта. У окошечка, где принимают заказные письма, стоит человек в лохматой шапке и тихо смеется спокойным самодовольным смехом. В зале никого больше нет, только я и он. И он, не переставая, тихо смеется.
7.4
«Процесс» Кафки. Гениально, как Евангелие.
13.4
Ездили на дачу. В лесу снег еще не тает. Только у корней сосен и вокруг камней – темные проталины.
Около дома четкий, глубокий лосиный след. Лось перемахнул через нашу ограду и прошел наискось по соседнему участку.
К ручью не пройти. Набили ведро снегом и поставили его на огонь. Вода получилась чистая, но безвкусная, пресная.
Маяковский написал:
Крепи у мира
на горле
Пролетариата
Пальцы.
Жутковато. И зачем пролетариату душить мир – ведь пролетариат хочет его осчастливить!
14.4
Вторая книга Сосноры. Красивая, как новогодняя елка: бусы, шары, конфеты, свечи.
Елку любят дети. А поэзия – женщина. Как ни изящно она одета, нам хочется увидеть ее обнаженной.
Впрочем, декоративность имеет права на существование.
Филимоныч развалился передо мной на столе, обняв будильник лапами.
Гул ночного самолета, делающего круг над городом. Шум воды в канализационной трубе. Стук двери лифта. Гудение лифта. Снова стук двери. Под окном пьяная компания поет нестройным хором: