Неизданные произведения культового автора середины XX века — страница 30 из 77


9.1

Можно ли изгнать литературу из литературы? Нужно ли?

Литературу уже изгнали из живописи, из музыки. Ее изгоняют из театра и кинематографа. Но стоит ли изгонять ее из поэзии и прозы?

Левые на Западе говорят – стоит! К черту эту литературу! Надоела она! Опостылела! Идет игра в слова. Игра, и не больше.

Игра – вещь приятная. Но тоскливо думать, что все на свете – лишь игра. Неужто и впрямь ничего нельзя принимать всерьез? Даже смерть?

Неужто Освенцим и Колыма – это тоже игра? Неужто отец мой умер в шутку? Неужто играл он тогда с нами, когда мы несли его тело на носилках к трактору?


12.1

Первые дни года тяжкие, сумеречные. Мороз стоит сильный. Дни короткие. Стужа и мрак.

Устал я, невыносимо устал от своей дурацкой несчастной жизни.


14.1

В «Известиях» статья о Даниэле и Синявском.

«Отщепенцы, предатели, выродки… Нет ничего святого».

Жаргон 37-го года.

Жутковато.


15.1

Сон с чудом. Чудо – это огромная красная рыба, больше кита. Она лежит на опушке леса, раскрыв огромный рот. Через рот можно проникнуть внутрь рыбы – там всякие комнаты, коридоры, закоулки. Самое примечательное, что рыба живая, хотя и искусственная. Ее изобрела женщина-ученый с восточного типа лицом. Она рассказывает посетителям о том, как устроено ее изобретение. Но никто почему-то не спрашивает, зачем эта рыба нужна. Все знают: раз такая здоровая рыба сделана, значит, в этом есть необходимость. Не будут же ни с того ни с сего делать такое чудище!

А я знаю, что эта рыба совершенно никчемная, но молчу – робею.

И все-таки временами оно приходит ко мне – это ощущение непомерной огромности мира, видимого, слышимого, осязаемого мною мира, несмотря ни на что, принадлежащего мне мира.


18.1

Отвез Майку в больницу. Ее при мне переодели. В длинном халате и больших валенках она выглядела очень жалобно.

Новый сборник Андрея Платонова. Вслед за титульным листом – большая фотография автора.

Некрасивое, простецкое русское лицо – этакий работяга, слесарь или водопроводчик, – и видно, что жизнь работягу не баловала. Но в глазах такое всепонимание, такая спокойная, умная уверенность в своей правоте, что хоть пиши с него образ.

Когда-нибудь поставят памятник великомученикам литературы российской. И будут на камне все святые имена.

«Время кругом него стояло, как светопреставление, где шевелилась людская живность и грузно ползли объемистые виды природы. А надо всем лежал чад смутного отчаянья и терпеливой грусти».

«Коммунизм – не власть, а святая обязанность». «Века мы мучаем друг друга – значит, надо разойтись и кончить историю».


18.1

Был у Майки в больнице.

Больные лежат в коридорах. Войны нет, эпидемии – тоже, но люди лежат в коридорах. Им еще повезло – они все же попали в больницу. Многие месяцами дожидаются своей очереди.

Майке повезло особо: в тот день, когда ее приняли, в одной из палат умерла женщина. Майку положили на место покойницы.

У входа в Майкину палату в коридоре лежит седенькая, интеллигентного вида старушка. На ее маленьком иссохшем лице живыми остались одни глаза, большие черные блестящие глаза. Они смотрят в одну точку, находящуюся где-то на стене. Глаза наполнены покорной усталой тоской. Такие глаза бывают у лошадей, которых часто и попусту бьют.

Мимо старушкиной койки проходят сестры, посетители, ходячие больные. Глаза ничего не замечают. Они видят только самое главное, сконцентрировавшееся в этой одной-единственной точке на покрашенной масляной краской стене.

Кто она – эта старушка с интеллигентным лицом? Где ее дети и внуки? Почему умирает она здесь одна, никому не нужная, в этом плохо освещенном больничном коридоре на виду у равнодушных сестер и чужих родственников?

В «Известиях» печатают гневные письма советских людей, возмущенных гнусным предательством Даниэля и Синявского. Термин «перевертыши» народу очень понравился. Народ любит сочные слова («стиляга», «тунеядец», «абстракционист» и так далее). Народ требует расправы над предателями.

Все идет по избитой, давно примелькавшейся схеме. Так было в 37-м, в 49-м, в 53-м, в 57-м (Пастернак), в 62-м (абстракционисты). История не способна придумать что-либо оригинальное. Впрочем, в России она всегда страдала некоторой ленцой.

Не пора ли в самом деле «разойтись и кончить историю»?

Умер академик Королев, дважды герой, трижды лауреат. Никто раньше не слыхал об этом академике. Он жил и работал в глубочайшем секрете – он изобретал космические корабли и спутники. Теперь его рассекретили и похоронили у кремлевской стены.

Интересно, что он думал о мире, этот академик? Что он думал о жизни и «человеческом естестве»?

Впрочем, он, наверное, был всегда ужасно занят, у него не было досуга, чтобы размышлять о таких отвлеченных вещах. Он изобретал конкретные ракеты и самым конкретным образом запускал их в совершенно конкретный космос. И урну с его прахом замуровали во вполне конкретную крепостную стену.

Жизнь моя, как Большой проспект Васильевского острова, упирается в светлую пустоту неба над морем. Светла пустота днем, ночью же это тьма кромешная.

Но искусство все-таки существует.

Майка в своей больнице лежит красивая, румяная, с челкой… А рядом, за стенкой, эта старушка с остановившимися глазами. Вот тебе и вся правда жизни. Этакий фокус-покус.

Но если фокусники будут рассказывать, как получаются их фокусы, станет неинтересно. Да, станет неинтересно жить. А так – интересно.

Не будем же раньше времени уходить из цирка, благо за билет недешево плачено. В последнем действии всегда гвоздь программы – дрессированные звери, грандиозный иллюзион или отчаянные воздушные гимнасты.


24.1

Вернули «Жар-птицу» из «Юности»:

«Ваша поэма редакцию не заинтересовала». Подписано – Н. Злотников.


28.1

Когда я пришел в редакцию «Смены», «поэтическая пятница» подходила к концу. Вместе с Гоппе остались трое молодых людей.

– Вот тут есть стихи, – сказал Герман Борисович, – давайте обсудим.

Я прочел «Египетского ребенка», «О пользе вязания» и «Еще о вечности». Молодые люди стали высказываться.

Первый сказал, что стихи старомодны по мироощущению и ему не нравятся.

Второй сказал, что это не стихи, а нечто среднее между прозой и стихами – интересные мысли, интересно поданные.

Третий стал объяснять мне, что поэзия – дело серьезное, что нельзя подходить к ней вот так, с кондачка, что такие, с позволения сказать, стихи может писать всякий.

– Слово за вами! – сказал я Гоппе.

– Мне эти стихи не нравятся! – сказал он. – Если хотите, я могу предложить их редакции, но уверен, что они не пройдут. И вообще я должен сказать, что вы ведете себя вызывающе, по-барски. Я вовсе не обязан опекать ваши стихи! Вам идут навстречу, вам оказывают внимание, а вы гримасы строите, когда вас критикуют! Не будьте так самонадеянны! Вот тут четыре человека вам говорят, что это не стихи, а вы упорствуете!

Я растерялся. Я еще был полон благодарности этому человеку за «Жар-птицу». Я не знал, что делать.

Молодые поэты торжествующе улыбались.

Я попрощался и ушел. Оборвалась еще одна ниточка, связывавшая меня с «профессиональной литературой».


29.1

Некие тайные могущественные силы, властвующие над моей жизнью, следят за каждым моим шагом. Едва появляется у меня надежда – нажимается какая-то кнопка, и надежды как не бывало.

Идет некий жестокий эксперимент. Меня проверяют на выносливость – долго ли я смогу существовать в безнадежном состоянии. Я вроде котла, в котором нагнетается пар. Давление все время растет. Требуется выяснить, при каком давлении котел взорвется. Быть может, в последний момент откроют клапан и пар со свистом вырвется наружу. А может быть, и не откроют.


3.2

Спор о Боге.

– Бог не открывается мне, – сказал С. – Может быть, он есть, но я его не ощущаю. А раз не ощущаю, значит, для меня его нет. Люди живут, потому что не знают, как там, за гробом. Все ведь может быть. Если со смертью все кончается, это еще полбеды. А что, если там-то и начинается самое страшное?

Я сказал, что ужасы нашего века как бы отвлекли людей от их извечного, главного ужаса – от мысли о неминуемой, непременной смерти каждого. И потому эти ужасы, быть может, даны были людям во спасение.

– А ваши стихи, между прочим, богоборческие! – сказал С. – Вы, как Иван Карамазов, не можете простить Богу страданий младенцев!

– Да, не могу, – согласился я.


12.2

Суд над литераторами продолжается.

Синявский сказал, что он любит Россию, – публика захохотала. Ах, какая смешливая у нас публика!

В трамвае в уголке стояла парочка. Парень льнул к девушке, норовил тихонько поцеловать в шею, в висок, в щеку. Девушка слегка отстранялась, но ей было приятно, ей было хорошо с этим парнем.

Весна близко.

Причины моих томлений.

Раньше.

Ничего не сделано. Годы идут. И что должен я совершить?

Теперь.

Кое-что сделано. Но то ли это? Поиски доказательств, что это то.


14.2

Со смертью отца во мне что-то оборвалось – какая-то тоненькая, но ужасно нужная ниточка, на которой держалось нечто важное.

Быть может, это была последняя подсознательная надежда на конечную справедливость жизни, надежда, которую я старался не замечать в себе, но которая, однако, теплилась.

Раньше смерть была чужой и далекой. А тут она вдруг стала совсем домашней, этакой родственницей, вроде тетки, которую не любишь, но которую приходится все же чмокать в щеку, когда она приходит в гости.


15.2

Ночь. Рядом в кресле спит Филимоныч. В своей комнате спит мама. А дальше – в городе и еще дальше – в прочих городах и селениях спит великий русский народ. Никто не мешает моему счастью, счастью бодрствовать, когда все спят без задних ног.

До сих пор я не знал, как спасительна, как отрадна бывает ночь без сна.