Проза Лорки хороша, но, пожалуй, слишком красива. Она пахнет лилиями символизма.
В конце концов возвращаешься к тому же: к спокойной уверенности в себе.
20.5
В мире слишком мало сил, противостоящих злому и агрессивному безумию. Зло организовано. Добро разобщено, распылено и потому бессильно.
Анархические эскапады западной молодежи лишь способствуют сплочению правых.
Спасение мира – в объединении всего разумного, в объединении интеллигенции. Но она еще не осознала свою историческую миссию – она эксплуатируется силами зла. Это самая несправедливая и самая пагубная эксплуатация. Злой дурак сидит на шее доброго умника.
С. долго воровал. Не у частных лиц, а у государства. Подделывал документы, обманывал рабочих, мошенничал и жил в свое удовольствие: каждый день хлестал коньяк, соорудил дачку, купил жене и любовнице по гарнитуру полированной мебели.
Однако был он членом партии, и непростым, а весьма активным – неоднократно выбирали его в партком, не раз выступал он с пламенными речами на собраниях.
Наконец С. разоблачили, арестовали, обрили и стали судить. На суде он держится молодцом. Ни в чем не признается и произносит такие же пламенные речи, как когда-то на собраниях. Каждую речь он начинает словами: «Граждане судьи, как член партии, я…»
Говорят, что он получит от силы два года. А начальству, за чьей спиной он орудовал, несдобровать.
Однажды С. уже был осужден. И тоже за воровство. Но из партии его почему-то не выгнали.
22.5
Когда принес я свою книгу в издательство, редактор Ч. был со мною ласков. Сказал, что читал мои стихи (?), что давно пора мне издать сборник, и стал извиняться, что книга сможет выйти в свет не раньше 71-го года.
Было мне как-то неловко перед ним. Не знал ведь он, бедный, какая это книга, но почему-то был уверен, что она ему понравится. Казалось мне, будто я обманываю его, коварно обманываю, подкладываю ему свинью, обижаю ни за что ни про что. Совестно мне было.
Эстетика Пушкина бесконечно далека от нашей современности, не менее далека, чем эстетика проповедей протопопа Аввакума.
Эстетика нынешних пушкинистов от современности отстоит еще дальше, ибо это эстетика эпигонства.
Но с каким комфортом расположились сии классицисты на советском Парнасе! И с каким рвением, с какой злостью обрушиваются они на всех инакомыслящих!
28.5
Славянофильство, как и в прошлом веке, становится одной из граней официальной идеологии.
У России-де своя судьба, своя культура, свои несчастья, свои радости, и лощеному европейцу ее не постичь. России-де у Европы ума не занимать. Мы «своеобычные» – хоть и неотесанные, да крепкие, нас на мякине не проведешь!
В славянофилы идут обычно люди невысокой культуры, не имеющие достаточного для работы в искусстве кругозора, но чрезвычайно гордящиеся своей «нутряной» одаренностью. Слово «Русь» не сходит с их языка. Но рядом непременно «Ленин» и «коммунизм».
Есть и другие славянофилы – подпольные. Эти тайно читают Бердяева и гордятся тем, что могут бесстрашно перекреститься, войдя в церковь. Они покультурнее тех, первых. Интеллигентность не мешает им, однако, утверждать, что Андрей Рублев выше всего итальянского Ренессанса, а церковь в Коломенском значительнее, чем вся европейская готика.
Спорить со славянофилами бесполезно. Любовь к России (показная или истинная) подобна у них материнской любви к ребенку, какая бывает у неумных женщин. Логика тут бессильна.
А между тем – Россия страна европейская. Попытки отсечь ее от Запада всегда были и будут для нее пагубны. Ныне же, когда в Азии вновь проснулся вулкан фанатического безумия, грозящий нам новыми великими бедами, альтернативы – запад или восток – вообще быть не может.
Блок написал своих «Скифов» в исступленном отчаянье. Не скифы мы, нет!
30.5
Вернули «Жар-птицу» из журнала «Север».
Письмо заведующего отделом поэзии Э. Тулина: «С удовольствием прочел Вашу поэму… Великолепен прием смешения мистического с реальностью. Этот монолог умершей сделан, по-моему, мастерски. Но это личное отношение к написанному…»
8.6
Одно из самых страшных воспоминаний детства.
Фергана. 1943 год. Девочка из нашего двора попала под машину. Я не видел, как это произошло, я прибежал к месту происшествия спустя пять минут.
На толстой рифленой шине трехтонки висели бледно-розовые комочки мозга. Меня поразило, что человеческий мозг выглядит так же, как и мозг животных. Говяжьи и бараньи мозги я не раз видел на базаре в мясном ряду.
Потом, во время похорон, когда тело девочки уже лежало в гробу, голова ее была закрыта марлей. И я ужасался, пытаясь представить себе изуродованной эту хорошо знакомую мне голову с выгоревшей тощей косицей и веснушками на курносом носу.
9.6
Каждый раз, подымаясь по лестнице к себе на третий этаж, я с содроганием думаю о том, что мне не миновать площадки второго этажа. Приближаясь к этой роковой площадке, я тешу себя надеждой, что случится чудо и она окажется чистой. Но напрасно! Посреди нее желтеет все та же, никогда не просыхающая лужа мочи. Кто-то с поразительным упорством в течение нескольких лет почти каждый день мочится на этом месте.
Иногда, когда лифт исправен, я пытаюсь воспользоваться им. Но едва я влезаю в кабину, как в глаза мне лезут все те же похабные рисунки, выцарапываемые с не менее удивительным упрямством (время от времени дворничиха их соскабливает) в течение все тех же нескольких лет некими юными идиотами.
Как ни печально, но я не могу к этому привыкнуть.
Н. Пушкарская из «Звезды Востока» прислала записку: «Вы в своем творчестве разрабатываете главным образом тему смерти, а это не может заинтересовать советскую периодику, в том числе и наш журнал».
14.6
Показывал Петергоф кубинским архитекторам. Показал дворец и фонтаны, попрощался и пошел в Александрию.
Один бродил по парку, любуясь прекрасными в своей старости деревьями, видевшими всех русских монархов начиная с Александра Первого. Парк этот еще в детстве волновал меня своей благородной запущенностью, пустынностью, какой-то заколдованностью. Потом он стал приютом моей первой любви.
Она жила в Петергофе. Да нет же – она еще живет там! Страшно подумать – минуло уже 16 лет с той поры, когда целовались мы с нею под дубами и кленами!
Как изменился мир за 16 лет! А парку хоть бы что. Все деревья на своих местах. Так же таинственны, так же безлюдны аллеи.
Как далекий прибой
родного, давно не виденного моря,
звучит мне имя твое
трижды блаженное:
Александрия!
21.6
Вспоминаю дни юности беспечной. Вспоминаю субботние очереди в баню.
Обычно очередь располагалась на лестнице. Если она занимала один марш – это была не очередь, это был пустячок, безделица. Настоящая, хорошая очередь растягивалась на три или четыре лестничных марша. Иногда ее хвост торчал на улице, и это уже была первоклассная очередь, очередь-люкс.
Стояли мы с отцом (а часто и с дедом) по полтора-два часа. Мимо нас спускались по ступеням краснолицые, распаренные, уже вдоволь намывшиеся счастливцы. И, как всегда бывает в таких случаях, чем длиннее, чем ужаснее было это стояние на лестнице, тем сильнее хотелось помыться. Очередь подавляла волю, порабощала душу. Воображение рисовало сладостные картины набитой людьми раздевалки с весами, с батареей лимонадных бутылок на столе банщика, с фикусами на окнах. Воображение живописало груды голых тел в душной мгле парилки, звон шаек, шум льющейся воды, гомон голосов множества людей. О нет, не встать в очередь было невозможно, а уйти из нее было просто немыслимо!
Поздно вечером, уставшие, разомлевшие, возвращались мы домой, и женщины на пороге говорили нам радостно: «С легким паром!»
28.6
Для того чтобы жить по-настоящему, надо все время быть на гребне отчаянья. Это очень трудно. Поэтому большинство живет кое-как.
19.7
Включаю радио. Голос диктора: «Все они знают, что основная задача искусства – прославление подвигов народа, строящего коммунизм».
Точная, лаконичная формулировка: основная задача – прославление. Как в Древнем Египте.
Мы вернулись к истокам цивилизации.
21.7
Люди ходят по Луне!
Два американца бродят по Луне где-то в районе моря Спокойствия! И весь мир следит за ними, глядя в экраны телевизоров!
Празднично и тревожно.
Что дальше? Что приберег для нас таинственный космос? Что сулит он этому, еще столь несовершенному, раздираемому ненавистью и предрассудками, трясущемуся в лихорадке человечеству?
27.7
Тщательно, с пристрастием перечитываю Ницше. Прекрасный поэт, хотя и антихрист.
Как ни удивительно, но книгу мою не вернули мне из издательства тотчас и с негодованием. Даже есть малюсенькая надежда, что ее удастся каким-то образом напечатать.
Занимается ею в издательстве Мина Исаевна Гликман, милая женщина, всепонимающая и доброжелательная. Но, увы, от нее зависит очень немногое.
Она говорит, что мои стихи плохо ложатся в книгу и как бы отталкиваются друг от друга. Еще она говорит, что книга не должна производить впечатления ложной многозначительности, а также не должна она пахнуть западным модернизмом. Надо опасаться также возможных обвинений в индивидуализме, ретроспективизме, литературщине и уходе от жизни. Короче говоря, опасностей – тьма.
– Хорошо, – говорю я добрейшей Мине Исаевне, – давайте выбросим все подозрительное и оставим верняк.
– Ах, нет, – говорит она, – тогда книга будет пресной! Надо изловчиться так, чтобы Алексеев остался Алексеевым и чтобы комар носа не подточил.
– Прекрасно! – говорю я. – Давайте изловчимся!
И вот мы изловчаемся.
Все-таки это удивительно, что книгу мою не вернули мне тотчас и с бранью!
В 27-м году Цветаева писала Пастернаку:
«Ты не знаешь моего одиночества… Закончила большую поэму. Читаю одним, читаю другим – полное молчание – ни слова! – молчание, по-моему, неприличное, и вовсе не от избытка чувств!»