Неизданный Федор Сологуб — страница 6 из 43

В писательском пути Федора Сологуба, продолжавшемся около полувека, можно выделить целый ряд этапов (наиболее детализованная попытка характеристики важнейших линий эволюции его творчества фиксирует семь отчетливо выделяемых стадий[311], — а в ней еще не учтен «долитературный» период второй половины 1870-х — 1880-х гг.). Однако при самом общем рассмотрении, стремясь свести все многообразие жизненных и творческих событий к предельно лаконичным формулам, невольно приходишь к выводу, что этот путь разделяется на два основных отрезка — до встречи с Анастасией Чеботаревской и после заключения с нею брачного союза. До 1908 г. жил и работал писатель Федор Сологуб, после 1908 г. определилось новое жизненное и творческое двуединство — Федор Сологуб и Анастасия Чеботаревская.

Не только 44-летний Сологуб, но и его будущая жена ко времени их знакомства была вполне зрелым, сформировавшимся человеком. Анастасия Николаевна Чеботаревская родилась в Курске 26 декабря 1876 г. «Отец ее был талантливый адвокат с большим и разносторонним образованием; мать — болезненная, склонная к меланхолии, мечтательная, вечно страдавшая от впечатлений реальной жизни. Ан<астасия> Н<иколаевна> явилась на свет шестым, предпоследним ребенком, когда здоровье ее матери было уже сильно подорвано. Ан<астасии> Н<иколаевне> было три года, когда мать ее заболела тяжелою душевною болезнью, которая окончилась самоубийством. Незадолго до этого семья переехала в Москву»[312].

Тяжелая семейная наследственность сказывалась на протяжении всей жизни Анастасии Чеботаревской и, видимо, во многом предопределила ее трагический финал. «Чрезвычайная впечатлительность и нервность»[313], доставшиеся от покойной матери, только усугублялись обстоятельствами трудного детства — материальной нуждой, почти неизбежной в быту очень многочисленного семейства: помимо семерых детей от первого брака (из которых, кроме Анастасии, в литературе приобрела определенную известность старшая сестра, переводчица Александра Чеботаревская), отец имел во втором браке еще шестерых детей. Присоединялись также сложные моральные и психологические проблемы. «Ребенок, который не знал матери… что может быть ужаснее этого… И вот всю жизнь я этого искала, но судьба была ко мне немилосердно жестока, только дразнила, заставляла преодолевать невероятные препятствия… и потом все же отнимала у меня то, в чем я видела весь смысл и красоту жизни…» — признавалась впоследствии Чеботаревская[314]. При всем том она с детства обладала незаурядной энергией и целеустремленностью, способствовавшими ей при самых неблагоприятных внешних обстоятельствах получить хорошее образование и сформироваться как самостоятельной творческой личности. По окончании частной гимназии З. Д. Перепелкиной, одной из лучших в Москве, она поступила на историко-филологическое отделение московских курсов «Коллективные уроки»; обучение и первые литературные опыты приходилось сочетать с работой ради денег — частными уроками, службой в Статистическом комитете. Уже после смерти Чеботаревской Сологуб выписал отдельные фрагменты из ее раннего неоконченного рассказа «Дилемма» (1896), отметив, что психология героини «носит ее черты»: «Беготня по урокам, редакциям, конторам и пр. За долгий и утомительный труд — скудные гроши. Время бежит, подтачивается здоровье, лучшие годы проходят в борьбе с нуждою, умственные интересы слабнут; ничего впереди, ничего позади… Молчаливая и замкнутая девушка, скрывавшая под гордою внешностью нежное сердце и страстную, пылкую натуру… Ученье и чтение книг… <…> Любила побыть наедине со своими мыслями и чувствами. Без устали работал ее ум, без устали искала она света и выхода из этой узкой, безрадостной жизни, без живого, осмысленного дела, которое захватило бы ее всю, без любви, которой бы она <могла> отдаться всем своим существом, жаждавшим ласки и участия…»[315]

Первые годы нового века Чеботаревская, после смерти отца, провела в основном за границей; с осени 1902 г. она — слушательница в Русской Высшей школе общественных наук, основанной в Париже видным юристом и историком М. М. Ковалевским, одним из столпов российского либерализма. Как свидетельствует Сологуб, «Ан<астасия> Н<иколаевна> со свойственною ей горячностью помогала организации этого дела и была самою верною слушательницею, — первая окончила эту школу после блестящей защиты большой работы „История и современное состояние крестьянской поземельной общины в России“»[316]. Одновременно Чеботаревская работала личным секретарем у Ковалевского[317] и предпринимала первые попытки печататься на родине: ее рассказы, статьи об искусстве, литературно-критические обзоры и рецензии появляются в столичных журналах «Русское богатство» (рассказ «В сумерках», напечатанный в февральском номере за 1903 г., — ее литературный дебют), «Правда» («журнальные обозрения» под псевдонимом «Бродяга»), «Журнал для всех», в елисаветградской газете «Голос Юга», «Бакинских известиях»[318]; выполненные ею переводы отличаются широким тематико-стилевым диапазоном — от пьес М. Метерлинка («Там внутри» в «Журнале для всех»: 1904. № 9; «Монна Ванна», «Пелеас и Мелизанда» и «Принцесса Мален» — отдельные издания) и прозы О. Мирбо («Голгофа», «Дневник горничной», «Себастьян Рок», «Деревенские рассказы» — отдельные издания) до очерка Гуго Печа «Друг народа Жан-Поль Марат», вышедшего в свет в массовой серии М. А. Малых «Знание — сила, сила — знание» (1906. № 1).

Осенью 1905 г. Чеботаревская возвратилась в Россию и поселилась в Петербурге. Работала в редакции петербургского «Журнала для всех» (неразделенное чувство к редактору-издателю этого ежемесячника B. C. Миролюбову явилось для нее причиной мучительных переживаний[319]), затем в газете «Товарищ». Весной 1907 г. она задумала подготовить и издать книгу автобиографий современных русских писателей, обратилась с соответствующей просьбой к целому ряду авторов, в том числе и к Федору Сологубу. Книга не состоялась, однако начавшееся в этой связи общение с Сологубом привело к их дружескому сближению, а затем и к решению соединить свои судьбы. «Сразу определившаяся наша идейная близость и общность настроений и миросозерцания с годами усиливались и крепли. Ан<астасия> Н<иколаевна> стала моею постоянною и деятельною сотрудницею», — писал Сологуб в биографическом очерке о Чеботаревской[320].

В ту пору, когда завязались его отношения с Чеботаревской, Сологуб перенес тяжелую жизненную утрату: 28 июня 1907 г. умерла его сестра О. К. Тетерникова. «Смерть моей сестры для меня великая печаль, не хотящая знать утешения, — признавался Сологуб в письме к В. Я. Брюсову от 8 июля 1907 г. — Мы прожили всю жизнь вместе, дружно, и теперь я чувствую себя так, как будто все мои соответствия с внешним миром умерли, и весь мир на меня, и все люди меня ненавидят»[321]. Преобладание во внутреннем мире Сологуба в это время подобных настроений могло только усилить глубоко укорененные в нем «мизантропические» мотивы, которые явно сказывались и в ходе сближения с Чеботаревской, наложив зримый отпечаток на содержание и стилистику его первых писем к ней. Обидчивость, мнительность, эгоцентризм, чувство уязвленности, сетования на невнимание со стороны читателей и критиков (совершенно неоправданные: в действительности в 1907–1908 гг. Сологуб — уже один из наиболее известных и широко обсуждаемых представителей «нового» искусства), — все эти черты индивидуальной психологии, конечно, не могли особенно располагать в пользу их носителя. И у Чеботаревской, безусловно, были определенные колебания, прежде чем она смогла сделать решительный шаг; косвенное свидетельство тому — письмо к ней ее близкой подруги В. А. Щеголевой от 26 июля 1908 г.: «Рада за Вас, моя хорошая, ничего, что трудно подчас уступать, без этого нельзя, одинаковых индивидуальностей нет, а С<ологуб> слишком крупная и положительная сила, чтобы можно было задумываться над этим. Его нужно любить, и он стоит этого <…> оглянитесь и подумайте о Фед<оре> Куз<ьмиче>, и разом у вас на душе станет хорошо и светло. Мож<ет> быть, только к 30<-ти> годам мы и научаемся по-настоящему ценить людей, и в этом — привилегия 30<-ти> лет»[322].

Чеботаревская переехала к Сологубу сразу по завершении дачного сезона 1908 года, с этого времени и начинается их совместная супружеская жизнь (официальное бракосочетание состоялось лишь 14 сентября 1914 г.[323]). Сестра Анастасии Ольга Черносвитова, посетив впервые ее в новом жилище, сообщала Александре Чеботаревской (7 сентября 1908 г.): «Вчера <…> былау Насти <…> Оч<ень> занята своим устройством и хозяйством, с С<ологубом> простой, дружеский тон. <…> Настя, конечно, его обрабатывает в своем стиле, заставляет продавать старомодную красную бархатн<ую> мебель и покупать новую „ампир, виё-роз“ и т. д., но он всеми силами держится и борется за это свое старье, с чем он прожил добрую половину жизни»[324].

Уже в первые дни их совместного проживания Черносвитова подметила те особенности, которые станут определяющими в жизни супружеской четы: в дальнейшем Чеботаревская весьма преуспела, «обрабатывая» Сологуба «в своем стиле». С ее появлением весь бытовой уклад в доме Сологуба кардинальным образом изменился: незаурядные усилия жены были направлены к тому, чтобы претворить рутинную «грубую и бедную» жизнь полупризнанного писателя-анахорета в «сладостную легенду», какою могли обернуться будни овеянного славой литературного мэтра, а скромное, неказистое жилище Сологуба — в блестящий литературный салон. В каждодневный обиход Сологуба вошли «премьеры, венки, цветы, ужины на много персон, многолюдные вечерние собрания и даже домашние маскарады»; летом 1910 г. Сологуб и Чеботаревская въехали в большую квартиру на Разъезжей улице (дом 31, кв. 4), в которой «собирался почти весь тогдашний театральный, художественный и литературный Петербург»[325]. Многие воспринимали неугомонную деятельность, развитую Чеботаревской, с иронией и скепсисом. А. Блок позднее написал на конверте, в котором хранились письма Чеботаревской к нему, содержавшие главным образом приглашения на различные вечера и мероприятия: «…я не знал, куда от них спастись, помню, получая их»[326]; С. И. Дымшиц-Толстая (жена А. Н. Толстого) вспоминала о Чеботаревской как о «хозяйке, окружавшей смешным и бестактным культом почитания своего супруга, который медленно и торжественно двигался среди гостей, подобный самому Будде»[327]. Порой делались и более общие выводы. Так, 5 марта 1919 г. К. И. Чуковский записал в дневнике, что все собравшиеся у него писатели (в их числе — М. Горький, Д. С. Мережковский, А. Блок, Н. Гумилев, А. Куприн и др.), по ходу беседы, «стали бранить Анастасию (Чеботаревск<ую>), испортившую жизнь и творчество Сологуба»[328].

Сам Сологуб воспринимал перемену в своей судьбе совершенно иначе. Он по достоинству оценил ту миссию, которую возложила на себя его жена и о которой проницательно говорил в письме к ней воронежский литератор В. Ф. Матвеев: «Вы вот призваны творить личную жизнь великого человека. <…> Творческий гений в жизни слаб, как ребенок, тростинка. Жизнь его задавит, сломит, слопает, сожрет. Ему нужна тепличная атмосфера ухода, попечений, ласки, нежности, забот, любви. Это может дать и сделать только женщина. Союз глубочайшей творческой силы и нежнейшей женственности, это нечто большее, чем даже Сама Любовь. Вы творите личную жизнь Сологуба. Что может быть прекраснее?»[329] Союз душ в браке Сологуба и Чеботаревской оказался удивительно слаженным и цельным; вся их совместная жизнь и творческое поведение — результат проявления двуединой воли и двуединой индивидуальности. Знаменательно, что в интимном, «домашнем» общении (и в переписке) Сологуб и Чеботаревская называли друг друга одним именем: Малим — именем, никому более не принадлежащим, как бы ниспосланным из лучшего мира, сходным с ранее рожденными сологубовским «томлением к иным бытиям» звездой Майр, землей Ойле, рекой Лигой. Попытка толкования этого имени — стихотворение Сологуба «Анс. Н. Сологуб» (22 марта 1921 г.):

В небе ангелы сложили

Имя сладкое Малим

И вокруг него курили

Ароматом неземным.

Сладкий звук, знакомый зорям,

Чародейное питье.

За него мы не заспорим.

Чье оно, твое, мое?[330]

Книга стихов Сологуба «Одна любовь», посвященная Анастасии Сологуб-Чеботаревской, открывается строками:

Ты только для меня. На мраморах иссечен

Двойной завет пути, и светел наш удел.

Здесь наш союз несокрушимо вечен,

Он выше суетных, земных, всегдашних дел[331].

Там же в другом стихотворении обращается внимание на этимологическую символику их имен:

Имя твое — воскресение,

Имя мое — Божий дар.

Их роковое сплетение —

Сладостный вешний угар[332].

«Роковое сплетение» двух судеб Сологуб неустанно воспевает и во многих других стихотворениях.

Чеботаревская в свою очередь прилагает немало сил для устройства литературных дел Сологуба, для пропаганды его творчества. Она составила объемистый сборник «О Федоре Сологубе. Критика. Статьи и заметки» (СПб.: Шиповник, <1911>), объединивший образцы аналитической критики, извлеченные из журналов и газет 1905–1911 гг.; в книгу вошла статья самой Чеботаревской «„Творимое“ творчество» (впервые опубликованная в № 11/12 «Золотого руна» за 1908 г.), в которой была предпринята попытка осмыслить написанное Сологубом как единое создание художника-мыслителя — осуществляющуюся цельную философско-эстетическую идею, и, кроме того, ее заметки «К инсценировке пьесы „Мелкий бес“» и «Несколько слов к новой драме Сологуба „Заложники жизни“» (последняя — без подписи). Чеботаревская написала также биографический очерк о Сологубе для истории новейшей русской литературы, предпринятой С. А. Венгеровым[333], многократно обращалась к творчеству Сологуба в статьях, заметках, рецензиях, интервью, появлявшихся в журнальной и газетной периодике; Сологуб всегда оставался на первом плане во всех ее — бесчисленных — культурно-просветительных и благотворительных инициативах. Об этой доле «настоящего ангела-хранителя» выразительно сказал в позднейшей статье «Ф. К. Сологуб» A. Л. Волынский: «Анастасия Николаевна Чеботаревская, всесторонне образованная женщина, превосходная переводчица, живая и темпераментная журнальная обозревательница, была какою-то рьяною, ревниво страстною послушницей при настоящем священнослужителе литературы. Она брякала открыто цепями благовонного кадила, разнося млеющий дымок славы Сологуба по всем направлениям. С горячностью она отстаивала его интересы по всякому делу, большому или малому»[334].

При этом Чеботаревская продолжала заниматься литературной деятельностью, впрямую не связанной с творческими заданиями Сологуба, — художественным переводом (ей принадлежит, в частности, первый полный русский перевод «Красного и черного» Стендаля, выпущенный в Москве издательством К. Ф. Некрасова в 1915 г.), составлением антологий (которым, впрочем, предпосланы предисловия Сологуба) «Любовь в письмах выдающихся людей XVIII и XIX века» (М., 1913), «Думы и песни» (М., <б. г.>. Универсальная б-ка; № 559), «Россия в родных песнях» (Пг., 1915), «Война в русской поэзии» (Пг., 1915), работой над книгой «Женщина накануне революции 1789 года», оставшейся неоконченной, — аналитическим культурно-историческим очерком, в котором «век женского предоминанса и <…> культа чувств» осмыслялся как «эпоха редкой искренности и такой слиянности совершенной формы со вполне тождественным ей содержанием, какого, пожалуй, и не встречалось до того времени в истории человеческих отношений»[335]. Намерение Чеботаревской издать сборник своих статей[336] не было реализовано. Однако главным делом жизни Чеботаревской оставалось сотрудничество с Сологубом, который впоследствии признавал в биографическом очерке о ней: «Хотя ее участие в моей работе было очень велико, но она настойчиво держалась в тени, совершенно пренебрегая своими интересами и своим самолюбием. Например, три публичные лекции, читанные мною во многих городах, были задуманы и в значительной части написаны ею. Вместе с нею написаны рассказы „Старый Дом“ и „Путь в Дамаск“[337]. В пиесах „Любовь над безднами“, „Мечта-победительница“ и „Камень, брошенный в воду“ как замысел, так и значительная часть исполнения принадлежат ей[338]. Для меня она приготовляла в более или менее законченном виде наброски многих моих газетных статей»[339].

Брак с Чеботаревской во многом предопределил появление новых черт в творчестве и писательском облике Сологуба. В произведениях его начинают все более явственно и на разные лады звучать мотивы приятия мира здешнего, возникает новая доминирующая тема — радости жизни, «очарования земли» (именно такое название получил 17-й том «Собрания сочинений» Сологуба, объединивший его стихи 1913 года)[340]. Приятие мира предполагало и усиление интереса к насущным мирским заботам, к злобе дня, будоражившей общество. Уединенный «декадент», стоявший в демонстративной оппозиции по отношению к повседневной жизни — «бабище дебелой и румяной», Сологуб начинает со все большим вниманием присматриваться к этим «румянам»: проблемы общественности, обстоятельства текущей литературной жизни постепенно выступают для него на первый план, становятся едва ли не важнейшей сферой приложения собственных творческих сил. И раньше Сологуб активно выступал в жанре актуальной публицистики (достаточно указать на серию его статей в газете «Новости» в 1904–1905 гг.) — теперь же, когда ему суждено было выдвинуться в ряд немногих всероссийски признанных писателей[341], он почувствовал возможность конкретно и действенно влиять на умы и вкусы своих современников, способствовать воспитанию и совершенствованию общественного сознания. И в этих устремлениях Сологуба главной движущей силой всегда оказывалась опять же Чеботаревская: именно ее стараниями осуществлялись литературные диспуты, вечера, собеседования, на которых маститый писатель неизменно оказывался в центре внимания. Тематический диапазон этих мероприятий был весьма широк — от диспута о современном театре (21 декабря 1913 г.) до публичного собрания на тему «Современная молодежь и женский вопрос», устроенного Российской лигой равноправия женщин (18 марта 1914 г.). Весной 1915 г. Сологуб и Чеботаревская организовали художественное общество «Искусство для всех», ставившее целью «содействие успехам и развитию искусства в России, объединение любителей и ревнителей всех отраслей искусства на почве служения истинному искусству, а также распространения искусств в широких массах населения»[342]; под эгидой этого общества был проведен рад литературно-художественных вечеров и чтений. Примечателен и нереализованный замысел Сологуба и Чеботаревской, вынашивавшийся в 1912–1913 гг., — устройство собственного литературно-художественного кабаре[343]. В 1914 г. под редакцией Сологуба (и при фактическом соредакторстве Чеботаревской) выходил небольшой журнал «Дневники писателей», ставивший своей задачей «говорить об искусстве, об его вечно живой жизни, единственно свободной и верной утешительнице нашей»[344].

Самым выразительным воплощением «культуртрегерской» миссии, принятой на себя Сологубом, стали лекционные турне, которыми в значительной степени оказалась заполнена его жизнь в 1913–1916 гг. (одиночные поездки, без Чеботаревской, с педантической точностью обрисованы в письмах Сологуба к ней, составляющих значительную часть от их общего корпуса). С тремя лекциями Сологуб объездил огромные пространства Российской империи — от Вологды до Одессы, от Риги до Иркутска; эти бесконечные литературные гастроли — одно из наиболее красноречивых свидетельств того, насколько сильно изменился жизненный распорядок писателя после женитьбы: ведь еще в начале 1908 г. Чеботаревской с немалым трудом удалось уговорить его выступить один раз перед публикой. Свои лекционные путешествия Сологуб осмыслял как форму непосредственного осуществления большой культурно-общественной задачи — духовного оживления и просвещения русской провинции, на пробуждение которой он возлагал большие надежды; это просвещение мыслилось, в частности, в плане популяризации философско-эстетических идей русского символизма: лекцию «Искусство наших дней», декларировавшую каноны классического символизма[345], Сологуб прочитал в 39 городах России[346].

Сам Сологуб оставался в целом доволен ходом своих лекционных поездок и встречами с аудиторией. В одной из газетных заметок, текст которой, безусловно, восходит к словам Сологуба или Чеботаревской, сообщалось: «Ровным счетом на один день в Петроград приезжал Ф. К. Сологуб, последнее время неутомимо совершающий свое турне лектора по крупным городам России. Талантливого беллетриста, поэта и драматурга провинция встречает в высшей степени радушно. Его лекция всюду, в особенности в Москве, Харькове и Саратове, проходит с большим успехом и дает полный сбор. В названных городах ее пришлось даже повторить. <…> Большой успех встретил Сологуба также в Ярославле, Вологде и Туле. Сейчас писатель-лектор имеет уже до 20-ти новых приглашений в разные города, куда и намерен поехать после небольшого перерыва. Преобладающий состав слушателей — учащаяся молодежь разных категорий. Искренняя трактовка злободневной темы — „Россия в мечтах и ожиданиях поэтов“ — устанавливает интимную связь между оратором и массой, и Ф<едор> К<узьмич> едва успевает выполнять маленькие просьбы собирателей автографов и уделять внимание беседам по частным вопросам»[347]. Вместе с тем вывод о безусловном успехе этих выступлений Сологуба был бы поспешным и опрометчивым.

Глубокого эмоционального отклика не могли встретить прежде всего внешние формы высказывания, гармонировавшие со складом личности Сологуба, но малопригодные для воодушевления широкой аудитории. М. Цветаева, которой представился случай сравнить публичные выступления К. Д. Бальмонта и Сологуба, увидела в них два противоположных полюса: «Бальмонт — движение, вызов, выпад. Весь — здесь. Сологуб — покой, отстранение, чуждость. Весь — там. Сологуб каждым словом себя изымает из зала, Бальмонт — каждым — себя залу дарит. Бальмонт — вне себя, весь в зале, Сологуб вне зала, весь в себе»[348]. Конечно, позиция лектора, который «себя изымает из зала», устанавливает невидимый барьер между собой и публикой, — самая невыигрышная для завоевания интереса многочисленных слушателей, и характерно, что даже благоприятно расположенные к Сологубу критики и репортеры не могли обойти вниманием эту особенность его выступлений. «Впечатление, какое произвел на нас г. Сологуб-лектор, слилось с нашим общим представлением об этом писателе, — писал, например, тульский обозреватель по поводу лекции „Россия в мечтах и ожиданиях“. — Он, однако, думающий и замкнутый поэт и мыслитель, стоящий вдали от широких слоев, таким же остался и на эстраде. Его лекция была великолепным образцом интимного чтения. <…> Было нечто обаятельное в тоне лектора; доставляла редкое наслаждение форма его мысли, самобытная и утонченная, затем манера говорить и речь его, вся в матовых тонах, с холодным пренебрежением ко всему дешевому, хлесткому, бьющему в глаза, — скорее скрадывающая, таящая мысль, нежели договаривающая ее до конца. Но эти качества, прекрасные сами по себе, мало пригодны для большой аудитории. <…> Сдержанная, завуалированная речь, без пафоса и эффектов, казалась монотонной и скучной, а ее четкая пластичность и скрытый ритм пропадал для непривычного уха. Сологуб остался вне понимания публики <…>»[349]. Непонимание, а порой и протест значительной части слушателей Сологуба вызывало и содержание его лекций; сказывались еще преобладавшие в среде провинциальной интеллигенции настороженность, враждебность или глухота по отношению к символистским «заветам», которые проповедовал писатель, не вызывали в целом адекватного резонанса и его обращения к животрепещущей общественно-политической проблематике. Лекция «Россия в мечтах и ожиданиях», отразившая патриотический подъем, который переживали Сологуб и Чеботаревская в годы мировой войны, встречала наиболее последовательное неприятие преобладающей части аудитории. Попытки Сологуба обосновать «правду государственного чувства», провозгласить национальные ценности, коренящиеся в «стремлении к святости, к самоотречению, к жертве, к подвигу», на почве старого понятия «святой Руси» взрастить новую «русскую творимую легенду»[350] были восприняты холодно и с неприязнью: в предначертаниях Сологуба видели главным образом наивные и прекраснодушные, далекие от жизненных задач идеологические схемы, попытку реанимации общих мест старого славянофильства. Тот неподдельный энтузиазм, с которым провинциальная публика шла на лекции Сологуба, объяснялся скорее самим фактом лицезрения столичной знаменитости, чем сильным интеллектуальным и моральным воздействием от выступлений писателя.

После Февральской революции совместная литературно-общественная работа Сологуба и Чеботаревской какое-то время продолжалась с прежней активностью (в частности, учрежденное ими общество «Искусство для всех» провело в Тенишевском зале 13 апреля 1917 г. «Вечер свободной поэзии», а на следующий день — беседу на тему «Революция, Искусство, Война»), но с приходом к власти большевиков, закрытием свободных газет и оскудением издательской деятельности она постепенно затухает, сходит на нет. Кратко, но выразительно сказал об этом Сологуб в биографическом очерке о Чеботаревской: «В последующие годы работа в Союзе Деятелей Искусства, в Профессиональном Союзе Деятелей Художественного Слова и в Союзе переводчиков-литераторов причинила ей неисчислимые огорчения и неприятности. Пришлось нам понемногу уйти отовсюду»[351].

Удушающая общественная атмосфера, вкупе с мучительными бытовыми невзгодами первых лет большевистского правления, не могла не сказаться разрушительным образом на нервной системе Чеботаревской, и без того неустойчивой и сильно подорванной (во время войны 1914 г. ей уже пришлось перенести первый приступ циркулярного психоза). С 1919 г. все усилия Сологуба и Чеботаревской были направлены к тому, чтобы выехать за границу. В прошении, адресованном в Совет Народных Комиссаров, Сологуб писал (10 декабря 1919 г.): «Доведенный условиями переживаемого момента и невыносимою современностью до последней степени болезненности и бедственности, убедительно прошу Совет Народных Комиссаров дать мне и жене моей писательнице Анастасии Николаевне Чеботаревской (Сологуб) разрешение при первой же возможности выехать за границу для лечения. Два года мы выжидали той или иной возможности работать в родной стране, которой я послужил работою народным учителем в течение 25<-ти> лет и написанием свыше 30<-ти> томов сочинений, где самый ярый противник мой не найдет ни одной строки против свободы и народа. В течение последних двух лет я подвергся ряду грубых, незаслуженных и оскорбительных притеснений, как напр<имер>: выселение как из городской квартиры, так и с дачи, арендуемой мною под Костромой, где я и лето проводил за работою; лишение меня 65-рублевой учительской пенсии; конфискование моих трудовых взносов по страховке на дожитие и т. п., хотя мой возраст и положение дают мне право, даже в условиях необычайных, на работу в моей области и на человеческое существование. Мне 56 л<ет>, я совершенно болен, от истощения (последние два года, кроме четверти фунта хлеба и советского супа, мы ничего не получаем) у меня по всему телу экзема, работать я не могу от слабости и холода. Все это, в связи с общеполитическими и специфическими монопольными условиями, в которых очутились русская литература и искусство, условиями, в высшей степени тягостными для независимого и самостоятельного творчества, заставляет меня просить Совет Народных Комиссаров войти в рассмотрение моей просьбы и разрешить мне с женою выезд для лечения за границу, тем более, что там есть издатели, желающие печатать мои сочинения. Если тяжело чувствовать себя лишним в чужой стороне, то во много раз тягостнее человеку, для которого жизнь была и остается одним сплошным трудовым днем, чувствовать себя лишним у себя дома, в стране, милее которой для него нет ничего в целом мире. И это горькое сознание своей ненужности на родине подвинуло меня после долгих и мучительных размышлений на решение оставить Россию, решение, еще полгода тому назад казавшееся мне невозможным»[352].

Ходатайство Сологуба долгое время оставалось без ответа, в начале 1921 г. разрешение на выезд было получено, но затем аннулировано[353]. В. Ходасевич вспоминает, что осенью 1921 г., «после многих стараний Горького, Сологубу все-таки дали заграничный паспорт, потом опять отняли, потом опять дали. Вся эта история поколебала душевное равновесие Анастасии Николаевны <…>»[354]. В сентябре, наконец, все препятствия были преодолены, Сологуба и Чеботаревскую ждали в Эстонии, но покинуть Россию им не пришлось. «В середине сентября, — пишет Сологуб, — Ан<астасия> Н<иколаевна> внезапно заболела психастениею. 23 сентября вечером, воспользовавшись моим кратковременным отсутствием (ушел для нее за бромом) и недосмотром прислуги, ушла из дому. С дамбы Тучкова моста она бросилась в реку Ждановку, и утонула»[355].

О том же несколько месяцев спустя Сологуб сообщал Д. С. Мережковскому (Петроград, 9 мая 1922 г.):

Дорогой Дмитрий Сергеевич,

Вы, конечно, знаете о моей утрате. 23 сентября Анастасия Николаевна, заболевшая незадолго до того психастениею, ушла вечером из дому и бросилась в реку Ждановку. Слышали случайные прохожие ее последние слова: «Господи, прости мне». Пытались спасти ее, и не могли. Водолаз не нашел тела. 2 мая оно всплыло. 5 мая мы похоронили ее на Смоленском кладбище. — Хочу написать Вам, как мне тяжело, и ничего не могу. Она отдала мне свою душу, и мою унесла с собою. Но как ни тяжело мне, я теперь знаю, что смерти нет. И она, любимая, со мною.

Целую Вас, шлю Вам и Зинаиде Николаевне наш привет.

Федор Сологуб[356].

На протяжении длительного времени после исчезновения Чеботаревской из дому Сологуб не знал о ее участи ничего достоверного, и это только усугубляло остроту переживаний[357]. Когда 5 мая 1922 г. ее отпевали в церкви Воскресения Христова на Смоленском кладбище, Сологуб прощался и с самим собою. Последующие годы, дарованные ему судьбою, он уже не в состоянии был воспринимать как полноценную жизнь. И, как свидетельствует В. А. Щеголева, на смертном одре «бредил Настей: „Она ждет меня, она зовет меня. Если бы она была жива, она бы сумела бы помочь мне, спасти меня“…»[358]

Настоящая публикация состоит из трех разделов. В первый включены 72 письма Сологуба к Чеботаревской. Всего в архиве Сологуба сохранилось 134 его письма к жене, а также 13 телеграмм: 131 письмо и телеграммы — ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 5. № 263–266, 3 письма (пп. 3, 5, 11 наст. публикации) — Там же. Оп. 2. № 15. Большая часть не включенных в публикацию писем представляет собой краткие сообщения (часто — на открытках), малозначительные по содержанию либо во многом повторяющие те сведения, которые отражены в публикуемых письмах. Ответные письма Чеботаревской к Сологубу, по всей вероятности, не сохранились[359], — и это лишает нас возможности прояснить в комментарии некоторые реалии и обстоятельства, которые подразумеваются в публикуемых письмах.

Второй раздел публикации — цикл Сологуба «Анастасия», объединяющий часть стихотворений, написанных под впечатлением гибели жены; печатается по авторизованной машинописи (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. № 24 а). В рукописном оглавлении цикла (л. 2) зачеркнуто заглавие «За Волгою просторы те же…»; текст этого стихотворения (которое предполагалось поместить между стихотворениями «Когда войдем мы ликовать…» и «Я не хочу захоженных дорог…») в составе цикла отсутствует. В полном составе и в авторской композиции цикл печатается впервые. 9 стихотворений из него («Унесла мою душу…», «Колыбельная себе» («Чадом жизни истомленный…»), «Я дышу, с Тобою споря…», «Как я с Тобой ни спорил, Боже…», «Творца излюбленное чадо…», «Войди в меня, побудь во мне…», «Когда войдем мы ликовать…», «Я не хочу захоженных дорог…», «Все дано мне в преизбытке…») ранее были опубликованы М. И. Дикман по автографам (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. № 22) в кн.: Стихотворения. С. 448–450, 454–455, 460–461, 464, 467; тексты, зафиксированные в автографах, имеют с машинописным текстом цикла «Анастасия» отдельные разночтения. Стихотворение «Мой ангел будущее знает…» впервые опубликовано в журнале «Беседа» (№ 3. 1923. Берлин: Эпоха).

Третий раздел публикации — поминальные записи Сологуба о Чеботаревской, извлеченные из блокнота, содержащего также автографические списки стихотворений. Печатаются по автографу: ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 1. № 558. Л. 14–21.

Вступительная статья, публикация и комментарии А. В. Лаврова.

Федор СологубПисьма к Анастасии Чеботаревской

1

<Петербург.> 14 мая 1907 г.

Многоуважаемая Анастасия Николаевна,

Простите, что так поздно отвечаю на Ваше письмо[360]. И времени не было вовсе, и вообще плохо все складывалось. Сведения могу сообщить только следующие: Родился в 1863 г. в СПб. Этого и довольно. Биография моя никому не нужна[361]. Это видно хотя бы из того, что даже и Вы, хотя и работаете для истории литературы, все же никогда не поинтересовались даже моим именем. «Ф. К. Сологуб», как Вы пишете, я никогда не именовался, потому что я не принадлежу к роду Соллогубов[362], и моя фамилия Тетерников. Литературный же мой псевдоним состоит из 14 букв, не более и не менее: Федоръ Сологубъ, с одною буквою Л, а не с двумя; не просто Сологуб, и не Федор Кузьмич Сологуб (такого нет и не было), а именно Федор Сологуб. — Из моих книг я Вам пришлю те, которые у меня есть. Не могу прислать следующих[363]:

1. «Жало смерти»

2. 3-я и 4-я книги стихов

Издания «Скорпиона»

3. «Литургия Мне», конфискована в Москве, и я не имею ни одного экземпляра[364].

С истинным уважением

Федор Тетерников[365].

2

<Петербург.> 23 мая 1907 г.

Многоуважаемая Анастасия Николаевна,

Пожалуйста не думайте, что я не сообщаю Вам сведений о себе потому, что мне что-то не понравилось. Вы очень любезны, и Ваши обращения ко мне могут доставить мне только удовольствие. И Вы совершенно правы, что так или иначе писать мой псевдоним — не важно; да и вся моя литература, допустим, вещь мало значительная. Сведения обо мне читателю не нужны: читают меня мало, критика мною не занимается. Да и мне совсем не интересно сочинять, кто когда на меня имел влияние, и какие в моей жизни были значительные события. На иные вопросы мне было бы даже дико ответить, напр< имер>, где начал писать. Где? конечно, дома! Мне было бы гораздо приятнее, если бы Вы пожелали прочесть все мои 12 книг[366] (кстати, есть ли у Вас мой роман «Тяжелые сны»? если нет, пришлю), и все то место, которое отведено для меня, заняли бы беседою только о моих книгах.

С истинным уважением

Федор Тетерников.

3

<Петербург, 4  января 1908 г.>
[367]

Многоуважаемая Анастасия Николаевна,

Посылаю Вам (под бандеролью) книжку, в которой на стр. 19 Вы найдете доказательство, что пари Вами проиграно. Стихи принадлежат не Пушкину, а Дельвигу[368].

Искренно преданный Вам

Федор Тетерников.

4

<Петербург > Широкая 19.

10 янв<аря 19>08.

Дорогая Анастасия Николаевна,

Простите, пожалуйста, что не немедленно Вам ответил. Я с удовольствием исполнил бы Ваше желание (если бы оно было) прочесть Вам «Капли крови»[369], и прочту их Вам, когда Вы захотите. Но читать в большом обществе, среди совсем незнакомых или малознакомых мне людей, — это для меня слишком мучительно. Если бы это не было для меня так тяжело, я не стал бы отказываться от приглашений читать публично, — а Вы знаете, что от публичных выступлений я уклоняюсь очень решительно. Читать я могу только в очень тесном кругу. Притом же Вы хотите заставить меня читать роман «Навьи чары» в кругу сотрудников «Товарища», а в этой газете только что появился очень презрительный фельетон об этом романе («кое-что напутано», «да знает ли Сологуб, что такое легенда!» и т. п. Любезности)[370]. Что ж я буду читать им то, что им заведомо не нравится? Вот почему я не могу читать там, куда Вы меня приглашаете.

Надеюсь, что Вы уже получили книжку стихов Дельвига? Убедились Вы, что пари Вами проиграно?[371] Когда же, милая Плакса, будете вы расплачиваться?

Сердечно Вам преданный

Федор Тетерников.

P. S. Для Вашего осведомления и подбодрения сообщаю Вам, что сегодня утром, и без всякого пари, мне пришлось расплатиться с Д<арьей> И<вановной>[372] тою же монетою, какая входит в счет Вашего проигрыша.

5

<Петербург> Ночь 12–13 января <1908 г.>. Скоро утро.

Милая Анастасия Николаевна,

По моему скромному мнению, так хорошие плаксы не поступают; так (!) поступают только злые критики. Сами написали, чтобы я приехал в «Вену»[373], — я Вам ответил телеграммой, что да[374], а Вы не приехали. Ай-ай-ай, как нехорошо! Вы же знаете, как я был бы рад случаю побеседовать с Вами, — и обманули, выражаясь элегантным стилем. И я должен был сидеть, пить вино, и слушать, как Нувель хвалит Кузьмина[375]: Лев Толстой — вредный, а Кузьмин — полезный. Вот до чего Вы меня довели! — Потом с горя проигрался в лото. — Я был бы рад, если бы Вы когда-нибудь пришли ко мне, назначив очень заблаговременно вечер. Подумайте об этом серьезно.

Искренно преданный Вам

Федор Тетерников.

6

<Петербург.> 20 янв<аря 19>08.

Дорогая Анастасия Николаевна,

Простите, что не сразу ответил. Было грустно, и был без времени. — Я не был в «Вене» во вторник[376] без всякого злого умысла; если бы я наверное знал, что Вы там будете, я бы пришел. — О «Логине»[377] Вы думаете неправо. В чем Ваша, по-моему, ошибка, я Вам скажу после того, как Вы напишете статью о Нюте и Дункан[378]. Тогда я Вам сообщу мысль не менее интересного сопоставления. — Ошибка и в том, что «ни красоты, ни радости». И красота, и радость, — но Вы хотите взять в малом то, что надо брать в великом. На эту тему (вообще об ощущении этого) мое стихотворение «Измученный жгучею болью» в 3–4 книге моих стихов[379]; есть она у Вас? — и моя «Литургия Мне», — знаете Вы ее? — Подпись для письма о «Своб<одных> Мыслях»[380] не могу дать по многим причинам: 1) не знаю редакции письма; 2) избегаю соваться куда бы то ни было со своим именем; 3) не знаю в точности доводов за и против письма, п<отому> ч<то> не присутствовал при обсуждении этого вопроса; 4) вообще нахожу, что всякое возражение против критической статьи ставит в неловкое положение возражающего; 5) не знаю, предъявлялись ли Редакции «Своб<одных> М<ыслей>» какие-нибудь требования; опубликование письма, по-моему, возможно только как последствие невозможности обойтись более мирными средствами, — и т. п. — Хорошо, если бы Вы ко мне когда-нибудь собрались приехать. Был бы рад побеседовать с Вами.

Совершенно Ваш

Федор Тетерников.

P. S. С Д<арьей> И<вановной>[381] дела все так же, и вчера к вечеру произошла весьма серьезная реализация той же темы.

7

<Петербург. 1 февраля 1908 г.>
[382]

Дорогая Анастасия Николаевна,

Я совсем не понял Вашего письма. В чем дело? Что значит «если — то»? Покупать и выигрывать? В моем письме не было и намека на торг. О чем Вы говорите, — прямо-таки не понимаю. Стихов не послал по той же причине, по которой не посылаю и сейчас, — не имел исправного списка, и теперь еще не имею. Первый раз Вы отнесли совсем не туда, куда я отнес, т. е. не захотели понять моей мысли, и придирчиво поняли ее в худую сторону. Я писал то, что мне будет приятно, если приятную для меня новость я узнаю (услышу, прочту)… в первый раз не от А, В. С… X или Y, но от сочувствующего мне человека, каким я Вас считаю; в первый раз — т. е. раньше, чем другие скажут, раньше, чем в газетке прочту. Зачем Вы так захотели дурно меня понять, и на пространстве бумаги, равном Вашей ладони, взвели на меня две злые клеветы? — В субботу[383] постараюсь прийти, если мне не помешают. Но не знаю, что значит таинственная запись

«м. буд. о Куприн»

Относительно Дузе[384] не знал ничего. Я же нигде не вращаюсь и никого почти не вижу. Но за новость (конечно, приятную) благодарю очень. И опять повторяю: радуюсь тому, что узнал эту новость впервые не от ……, а от Вас, что Вы первая мне ее сообщили. Злая Плакса! Злая!! Злая!!! Злая!!!! Злая!!!!! и т. д.

Сердечно Вам преданный

Федор Тетерников.

8

<Петербург. 8 февраля 1908 г.>
[385]

Дорогая Анастасия Николаевна,

Вечером в это воскресенье прочту 20-ю главу Навьих чар[386]. Если хотите послушать, приезжайте.

Ваш

Федор Тетерников.

9

<Петербург. 24 февраля 1908 г.>

Милая Плакса,

Уже я здесь. Но если я Вам нужен для «вечера» — лезть на эстраду и публично (!!) читать, то уж это ах! оставьте![387]

Ваш

Федор Тетерников.

Широкая 19, кв. 2. 24 февр<аля>.

10

<Петербург. 13 марта 1908 г.>

Милая Плакса Николаевна,

Пожалуйста, приезжайте ко мне в понедельник вечером, 17 марта: я прочту Вам новеллу «День шестьдесят седьмой»[388], ту самую, которую Вы не хотели прийти слушать недавно. Очень буду рад, если приедете. Обещала быть В<алентина> А<ндреевна>[389], больше никого не предполагаю, кроме если Вы и В<алентина> А<ндреевна> кого захотите.

Ваш

Федор Тетерников.

Широкая 19, кв. 2.

13 мр. 08.

11

<Петербург. 27 марта 1908 г.>

Дорогая Анастасия Николаевна,

Не сердитесь и не огорчайтесь, — не стоит. И «интеллигенция» не виновата в том, что мы с Вами раздражительны и нервны. Вы очень милая, и то, что Вы говорили «по существу» об этой затее, — искренне и глубоко; хотя лучше было бы, может быть, если бы Вы отошли от этих мыслей. Но Вам, конечно, виднее. Что же до моих неровностей, — конечно, не очень основательных, — то отнеситесь к ним снисходительно. Вы же сами говорите, что надо проще и легче смотреть на разное житейское. И, употребляя Ваш термин, «не распинать», что Вы таки любите делать.

Ваш

Федор Тетерников.

27 марта 08 г.

12

<Петербург. 5 апреля 1908 г.>
[390]

Милая Анастасия Николаевна,

Посылаю Вам стихотворение, немедленно после получения Вашего сердитого письма. Не посылал раньше без всякого злого умысла. — Позвольте сказать Вам, Глубокоуважаемая Плакса, что, пишучи сердитые письма, не извиняются в приписке головною болью: это портит весь эффект. — Будьте любезны написать мне, немедленно по получении сего моего письма, не будете ли Вы, сердитая Плакса, вместе с доброю и кроткою Валентиной Андреевною[391], в расположении прийти ко мне во вторник 8 апреля вечером. Буду очень рад Вас видеть.

Ваш

Федор Тетерников

(с совершенным почтением).

P. S. Ваш портрет, пожалуйста, принесите, и сделайте на нем трогательную надпись.

13

<Петербург. 7 апреля 1908 г.>
[392]

Дорогая Анастасия Николаевна,

Пожалуйста, приезжайте. Люди будут, но очень немногие, и все свои; буки не будет, ни одной, и недотыкомка спрячется. Вечером, во вторник 8 апреля.

Ваш

Федор Тетерников.

14

<Петербург. 11 апреля 1908 г.>
[393]
Пятница.

Дорогая Анастасия Николаевна,

Относительно дачи я уже сказал Вам во вторник[394], что мне не хочется жить летом в этой местности[395]. Теперь могу повторить то же самое. К Здобнову[396] сегодня я вряд ли попаду, — некогда. Да, по-моему, это и не к спеху. Нет никакой нужды, чтобы карточки были готовы к 23 апреля[397]. Продажа их на вечере не входит в мои расчеты, а о причинах этого я уже имел случаи говорить Вам.

Желаю Вам счастия и радости.

Ваш

Федор Тетерников.

15

<Петербург. 12 апреля 1908 г.>
[398]

Дорогая Анастасия Николаевна,

Не захотите ли Вы встретить праздник[399] у меня? и похристосоваться со мною в эту ночь, милую для детей? тогда приезжайте, буду рад.

Ваш

Федор Тетерников.

16

<Петербург. 15 апреля 1908 г.>
[400]
Широкая, 19.

Дорогая Анастасия Николаевна,

Ваша телеграмма вчера запоздала: я ее увидел уже по возвращении из Михайловского театра, и не имел потому никакого представления о том, что в этот вечер Вы меня туда звали. В театр я поехал потому, что у меня абонемент[401]. Из дому я вышел не позже половины восьмого, а телеграмма Ваша была подана в 6 ч. 42 м. вечера. Очень тронут Вашим желанием подарить мне яичко, — но мне кажется, что это можно сделать и не в театре. Причины Вашего гнева мне совершенно не понятны. В последнем Вашем письме Вы очень определенно писали, что теперь Вы не в таком настроении, чтобы быть на людях, и при встрече в толкотне разъезда не сказали мне, что хотите продолжить наш разговор или чтобы я Вас подождал. Ваша просьба не считаться с телеграммою, — как это понять? как же можно считаться с запоздалым приглашением на вчерашний вечер? Вычеркнуть из своей памяти то, что Вы мне говорили из своей жизни, совершенно невозможно уже потому, что Вы никогда не были со мной настолько откровенны, чтобы рассказывать что-нибудь из Вашей жизни, кроме одного эпизода, — но в этом отношении (т. е. относительно рассказанного) Вы никогда не будете иметь поводов упрекать себя или меня. — Не понимаю, почему Вас сердит моя неохота снять Вашу дачу[402], — не всели Вам равно? какое это может иметь для Вас значение? — Вообще, нехорошо, что Вы так часто неосновательно сердитесь на меня. Напишите лучше, будете ли в среду в Михайловском[403], и где Вас там увидеть.

Ваш

Федор Тетерников.

17

Среда. <30 апреля 1908 г. Петербург.>
[404]

Милая Анастасия Николаевна,

Очень рад Вашему доброму настроению. Спасибо за милое письмо и за вечер в понедельник. Жду очень в пятницу. В четверг постараюсь побывать, но если не попаду, не очень сердитесь: у меня уже несколько дней ноет зуб, и это делает меня печальным. Стихи привезу, если смогу, завтра, теперь не посылаю: нет хорошего списка. Какая-то г-жа Соколова пишет мне, что хотела бы попасть на повторение Курантов, но слышала, что доступ широкой публике будет затруднителен[405]. Что ей ответить?

Ваш

Федор Тетерников.

18

Среда, 7 мая <1908 г. Петербург.>

Милая Анастасия Николаевна,

Сделайте мне удовольствие, завтра приезжайте ко мне обедать к 6 ч., а потом отправимся смотреть Вишневый Сад. На всякий случай сообщаю приметы ложи: второй ярус, правая сторона, № 2.-8 мая Михайловский театр[406].

Ваш

Федор Тетерников.

19

<Петербург. 23 мая 1908 г.>
[407]
Пятница.

Милая Анастасия Николаевна,

Что ж Вы мне ничего не напишете? Не хотите? — Приеду в воскресенье. С Вашего позволения, с В. Ив. Корехиным[408]. Приеду возможно рано, но Вы не встречайте и не ждите, потому что не могу рассчитать, с каким именно поездом. — Мерочки Вы мне все-таки не дали. Пожалуйста, приготовьте.

Целую Ваши ручки с обеих сторон.

Ваш

Федор Тетерников.

20

<Петербург. 24 мая 1908 г.>
[409]
Суббота.

Милая Анастасия Николаевна,

Получили ли Вы мое вчерашнее письмо? Здесь сегодня ужасно скверная погодишка: идет снег и дождь, холодно. Если так будет и завтра, то, не сердитесь, миленькая, а я не приеду: за шесть верст до Вас на извозчике растекусь в лужу. Неужели и у Вас такая же мерзость? Вы зябнете? Пожалуйста, не делайте храбрости и топите печки.

Поцелуйте от меня и за меня Ваши ручки и скажите себе при этом ласковые слова, слов десять.

Ваш

Федор Тетерников.

21

<Петербург. 31 мая 1908 г.> Суббота. Накануне Троицы.

Милая Анастасия Николаевна,

У нас в городе не плохо, хорошая погода, и тепло, — что не везде и не всегда бывает. А я все еще не нашел дачи. И все еще не могу приняться даже и за одну из десяти моих книг. Печально! — Сочинил на днях стишки, поучительные для юных и чистых сердцем. Посылаю их Вам, — авось, похвалите[410]. — Собирается к Вам Валентина Андреевна[411] в воскресенье. А я в это воскресенье не могу приехать. — О Вашей жизни Вы написали несправедливые слова: она у Вас прекрасная, и сами Вы очень милая, и душа у Вас благородная, смелая и прямая. Счастье — пустяк; все дело только в том, чтобы чувствовать себя достойною счастия. И Вы сами хорошо знаете, что данного счастия нет, — есть только счастие творимое. — Простите за скверную бумагу: это не со зла, а чтобы послать заодно второй листок со стишками.

Целую Ваши ручки, в то место, где загорели.

Ваш

Федор Тетерников.

22

Четв<ерг>, 3 июля <1908 г.>

Милая Анастасия Николаевна,

Сейчас получил Ваше письмо, и очень огорчен дурным поведением Вашего бока. Пожалуйста, не хворайте: это совсем не хорошо. Погода же такая хорошая, надо ею пользоваться. — Я жду Вас, а приехать к Вам, правда, не могу[412]: пока еще я наработал страшно мало, гораздо меньше, чем следует, и это приводит меня слишком часто в раздражительное состояние. А это — не умно. Лучше останемся при прежнем предположении, что на этот раз Вы приедете ко мне. Вы не написали, когда приедете. Пожалуйста, напишите. Если Вы согласны, и если ничто не изменится, то в понедельник[413], от 2 ½ до 3 дня я буду ждать Вас на том же месте, где мы пили оршад, в Café de France (так он, кажется, называется? наверху; рядом с магаз<ином> Суворина)[414]. Так? хорошо? напишите, пожалуйста, заблаговременно. Если почему-нибудь мы разойдемся, т. е. что-нибудь помешает мне или Вам быть в этом кафе в условленное время, то проезжайте, пожалуйста, прямо в Суйду, в Ельцы[415]. Очень буду ждать.

Стишки из Пелеаса[416] пришлите, французский текст, — переведу, если сумею. — До свиданья. Желаю счастливых и веселых настроений. Целую ручки, правый глаз и левый глаз. Жду хорошего письма.

Ваш

Федор Тетерников.

23

<Петербург. 17 августа 1908 г.>

Миленькая Настичка,

Писем никаких нет. Еду в Суйду. Очень жду Вас в среду[417]. В 2 часа буду на вокзале непременно. Пожалуйста, не надуйте. Гораздо лучше и складнее все будет, когда все поскорее устроится. Не надо, дорогая, ненаглядная Настичка, сердиться на меня, когда я спорю. Это не от капризов, — их у меня нет, — а уж так надо. Надо верить мне и себе, — так будет гораздо лучше, милая дерзилочка. Целую всё, и еще что-нибудь.

Совсем Ваш

Федор Тетерников.

24

<18 августа 1908 г.>
[418]

Миленькая, я уезжаю из Суйды; сказал трогательное прощай от Вас всему, что Вам здесь было приятно. Очень жду Вас. В среду[419] непременно буду на Финл<яндском> вокзале в 2 часа. Очень надеюсь, что Ваша такая огорчительная строптивость исчезнет, и Вы будете тою, как Вы по существу и есть, милою, славною, умною, дорогою, хорошею, — а дерзилочкою только для других, нехороших. Целую нежно и крепко всё, что можно, — глазки, щечки, ушки, затылочек и всё остальное.

Совершенно Ваш

Федор Тетерников.

25

<Меррекюль. 17 июля 1910 г.>
[420]

Милая Малимочка, как Ты путешествуешь? У нас всё в порядке. Я только что вернулся на дачу, с поездом 11,55 ночи. Матрас шел багажом, даром. Для Тебя два письма лежат здесь, — одно из Старой Руссы, другое от Антика[421]. Денег не присылали. Погода пасмурная, но дождя нет, тепло и мило. На Невском вчера встретил Сомова[422]. Он все в городе. Собирается к нам приехать, когда Вы вернетесь. Целую крепко.

Твой Малим.

26

<Меррекюль. 14 июля 1911 г.> Четверг.
[423]

Милый Малим, сегодня получил еще одно Ваше письмо, но вообще Вы пишете мне очень мало. У нас вчера были Вячеслав Ив<анович>, Вера Кон<стантиновна> и Марья Мих<айловна>, с 6 ½ до 9 час.[424] Восхищались нашею дачею, видом с верхнего балкона. Вяч<еслав> Ив<анович> читал свои стихи. Сегодня получилось письмо: Сусанна Христофоровна[425] приехала и зовет нас на шоколад в 4 ч. сегодня. Но без Вас мне было очень скучно ехать, и я предпочел сидеть за своими работишками. — Татьяне Ник<олаевне> и Ник<олаю> Ник<олаевичу> поклон. Надеюсь, что Ольге Николаевне вы передали мои поздравления и пожелания[426].

Ваш Малим.

Целую Вас очень.

27

<Петербург. 20 сентября 1912 г.> Четверг.

Миленькая Малим, здравствуй! Как ты приехала, благополучно ли?[427] Я очень беспокоюсь, что тебе будет холодно, — у нас погода самая отчаянная. Всю ночь ревел ветер, вода сильно поднялась, сегодня с утра идет мокрый снег, и температура 0°. Если и около Москвы так же холодно, то, пожалуйста, закрывайся теплее и, самое лучшее, купи себе что-нибудь из теплой одежды.

Вчера, вернувшись с вокзала, я занялся отправкою своего письма в разные газеты. Сегодня оно появилось только в вечерней Биржевке; посмотрим, что будет завтра[428]. — Сегодня был у меня интервьюер из Петербургской газеты, спрашивал меня о том, кому живется хорошо в России; я продиктовал ему несколько строчек; не знаю, не ухитрится ли он все-таки переврать[429]. — Звонился еще один газетчик из «Театра»[430]; хочет прийти завтра говорить о кризисе театра, назначил ему прийти в 2 часа. — Обедала Александра Николаевна[431]. В ее банке ей денег сегодня не выдали, потому что во вторник рассматривались только заявления, поданные раньше этого дня; но ей обещали выдать деньги в эту субботу. После обеда сыграли 2 партии в шахматы, а потом Ал<ександра> Ник<олаевна> поехала в Лесной. — Вот и все здешние дела.

Звонился к Мейерхольду, — ему лучше, и 25<-го> уже он пойдет на репетицию[432]. — Не знаю, Малим, записан ли у тебя номер телефона, который нам сказали в балете; на всякий случай сообщаю: 117,50 (Кончаловская, кажется). Московский телефон Серг<ея> Ал<ексеевича> Соколова[433] 159,92, а адрес его Моховая 10, кв. 17. — Татьяне Николаевне мой сердечный привет. Малима крепко целую много раз.

Твой Малим.

Посылаю 3 вырезки:

1. Из Речи ст<атья> Философова[434].

2. ―˝― веч<ерней> Бирж<евки> мое письмо, и

3. ――˝―― конец беседы[435].

28

<Петербург. 21 сентября 1912 г.> Пятница.

Милый Малим, я не получил еще от Тебя ни одного письма, — как ты там? У нас мороз, снег лежит, а ты даже пледа не взяла. Пожалуйста, одевайся теплее, купи себе что-нибудь против мороза. — Сегодня я получил письмо от Соколова; он пишет, что Лидия Дмитриевна выедет сегодня ночью и будет у нас завтра в 11 утра[436]. — Твоя статья помещена сегодня в вечерних Биржевых; посылаю. Не понимаю, почему они приняли ее за мою[437]; в письме к Измайлову я определенно написал, что Ан<астасия> Н<иколаевна> и я просим поместить ее и т. д.[438] — Мое письмо появилось еще в Обозрении Театров и в Театре; кажется, оно имеет успех; сегодня звонила по телефону поэтесса Гриневская[439] с тем, чтобы сказать, что ей нравится. — Вечером сегодня собирался ко мне Г. И. Чулков. Ал<ександра> Ник<олаевна> сегодня обедала, больше никто у меня не был сегодня.

Татьяне Николаевне сердечный привет. Целую тебя много раз.

Малим.

P. S. Разговаривал по телефону с Зин<аидой> Ник<олаевной>[440]. Она говорит, что в театр<альном> комитете очень обижены статьями Философова[441] и что там вообще брожение.

29

<Петербург. 22 сентября 1912 г.> Суббота.
[442]

Милый Малим, сегодня я получил два твои письма, — открытку по почте и другое привезла Лидия Дмитриевна[443]. Она приехала сегодня утром в 11 часов. — Тамамшева наняла квартиру на Матвеевской[444]. — Погода у нас сегодня получше, и теплее, и суше. — Вчера вечером сидел у меня Чулков; жалуется на плохие дела; нигде не мог пристроить своей повести «Сатана»[445], и вообще имеет печальный вид. — Сегодня вечером сидел у меня Струве, насчет романа для Р<усской> М<ысли>[446]. Я обещал в ноябре дать ему роман, если успею его кончить[447]. — Сегодня в Огоньке наши снимки[448], вышли недурно, пошлю их тебе завтра утром. — Ал<ександра> Ник<олаевна> деньги сегодня получила и долг мне отдала. Ну, вот и все наши новости.

Татьяне Николаевне привет. Тебя нежно и крепко целую.

Твой Малим.

30

<Петербург. 24 сентября 1912 г.> Понедельник утро.

Миленький Малим, очень рад за тебя, что ты увидишь в Москве Фауста[449]. Расскажешь мне, что это за зрелище. — Мейерхольд уже встал, сам разговаривал со мною по телефону, послезавтра пойдет на репетицию[450]; твое письмо в Биржевке его очень утешило. — Сегодня вечером пойду смотреть «Бегство Г. Шиллинга»[451], вчера прислали билеты. — Вчера у нас варили варенье кизиль, потому что я нашел случайно в магазине Николаевская 31 очень хороший кизиль, гораздо лучше прежнего; купили 10 ф<унтов> и сварили. — Лидия Дмитриевна ведет деятельный образ жизни, — днем и вечером в своем театре[452] и подыскивает квартиру. — Нового больше ничего нет. — Целую тебя крепко.

Твой Малим.

Татьяне Николаевне сердечный привет.

Вчерашнее письмо написано вчера, хоть я на нем и написал: Суббота.

Вчера на наш адрес пришла телеграмма из Тифлиса Нине Артемьевне[453]; пришлось отправить ее в письме, потому что рассыльный телеграфный не захотел ее взять для отправки на Матвеевскую, где теперь их квартира, — телеграмма адресована Чеботаревской для передачи Тамамшевой.

31

<Петербург. 25 сентября 1912 г.> Вторник днем.
[454]

Миленький Малим, вчера я был с Ал<ександрой> Ник<олаевной> на «Бегстве Г. Шиллинга». Декорации хороши, но не очень. Постановка плохая, игра отчаянная, провинциальная, дурного тона. Мурский[455] мне не понравился, а говорят[*], что это — хороший в провинции актер; ломается чрезмерно. Так же и Чарусская[457]. По пиесе она — из Одессы; очень похоже на то. — Сегодня пришла к тебе открытка от Лундберга[458]; пишет: «Сейчас же возьмусь за Клейста и очень благодарен Вам за это поручение. Мне удобнее сделать его возможно скорее, так что недели через 2 ½ — 3 думаю прислать большую половину, если не всё». Его адрес: Coppet, post rest[459]. — Погода у нас сегодня хорошая, ясно, тихо, солнце, 5°. Дома всё в порядке, Адель здорова, растенья дышат как следует. Обойщик был у Мер<ежковских>; Зин<аиде> Ник<олаевне>[460] он по первому разу понравился. — Театр вчера был мало наполнен; партер занят, а верхи почти пусты. Встретил там Незлобина[461]; ходил по коридорам вместе с Воротничковым[462], и оба сияли почему-то. — Сегодня Ауслендер в Речи похвалил этот спектакль[463]; собирался идти Философов, но почему-то не был. — Целую тебя крепко.

Твой Малим.

Татьяне Николаевне сердечный привет.

32

<Петербург. 8 декабря 1912 г. > Суббота.
[464]

Миленькая Малим, как ты доехала? благополучно ли? — Принц Карнавал переписан в 2 экз<емплярах>[465]. Завтра один направляю к Тэффи[466]. У меня сегодня никто не был. Я был на юбилейном обеде Будищева[467], сейчас (11 ч. веч<ера>) вернулся. Обыкновенная ерунда, как на всех таких обедах. Петербургские ремесленники поздравляли с 25-летием «тернистого труда». Сам юбиляр хвастался тем, что он первый изобразил нарождение сверхчеловека[468]. — Игорь Северянин прислал тебе и мне по книжке. — Эпилог эгофутуризма[469]. — Пришла открытка от Татьяны Николаевны. Дома всё в порядке. Александра Ник<олаевна> сегодня не заходила. — Кланяйся от меня всем Твоим и Татьяне Николаевне особенно. Целую тебя крепко и много.

Твой Малим.

33

<Петербург. 10 декабря 1912 г.> Понедельник.

Миленькая Малим, как Ты себя чувствуешь? Поправилась ли? Приезжай поскорее. — Сегодня Калмаков привез свои обложки: синяя и жемчужно-серая[470]. Обе очень хороши. Мне больше понравилась синяя, Александре Николаевне — серая. Вместе с Калмаковым и я пошел в «Сирин». Там собрались все, и Разумник В<асильевич>, и три Терещенки[471]. Им обложки понравились. Решили заказывать синюю Голике[472]. Раз<умник> В<асильевич> вспомнил, что Брюсов хотел для своих книг переплет серого цвета[473]. Поэтому серую обложку пошлют Брюсову на показ. Если она ему понравится, то Калмаков сделает обложку и для Брюсова. — Если Голике возьмется, и если не испортит, то синяя обложка будет очень хороша. — От «Сирина» мы с Калмаковым зашли на выставку Союза молодежи; где Бурлюки, Гончарова и др.[474] Много забавного. — Ал<ександра> Н<иколаевна> и Калмаков сегодня у меня завтракали и обедали. — Во время обеда пришел Щеголев[475], посидел немного, звал меня и Ал<ександру> Ник<олаевну> в среду обедать. Рассказал, что Габрилович из Аргуса уже выставлен, и что там редактор Регинин[476]. Пророчество исполнилось быстрее, чем можно было ожидать. — После обеда играли с Ал<ександрой> Н<иколаевной> в шахматы 2 партии. — Сейчас принесли бандероль. — Щепкина-Куперник прислала Тебе свою книгу[477]. — Ну вот и все мои новости. Сегодня днем получил Твое письмо из Москвы; имей в виду, что 14-го — премьера «Проф<ессор> Сторицын», билеты Лаврентьев[478] завтра достанет. Хоть его и ограничили очень, но наши 2 билета, он говорит, что сохранил. Говорят, что очень много билетов взял Фальковский[479]; Щеголев для того и приходил, чтобы через меня достать билеты; я поговорил с г-жою Фальковскою, и она, м<ожет> б<ыть>, пришлет мне еще 2 билета. Так что лучше бы Ты приезжала в четверг 13-го, а то очень устанешь. — Кланяйся Татьяне Николаевне. Целую Тебя крепко.

Твой Малим.

34

<Петербург. 11 декабря 1912 г.> Вторник.
[480]

Миленькая Малим, отчего же Ты не пишешь? Где Ты и как себя чувствуешь? Я беспокоюсь о Твоем здоровьи, и за все время получил от Тебя только одно письмо. Билеты на «Проф<ессора> Сторицына» и на «Даму из Торжка» взяты[481]. — Сегодня от Бекетовой[482] принесли кружева. — Синяя обложка сегодня заказана Голике. — Был сегодня у Тэффи, говорил со Щербаковым о твоей пьеске[483]; он, по-видимому, заинтересовался. — Тэффи расширилась, — квартира побольше и понаряднее; в гостиной мебель позолочена, — страшно шикарно![484] — Сегодня обедала Ал<ександра> Ник<олаевна>. — По вырезкам видно, что в Киеве «к пьесе готовятся внимательно и любовно»; «новые декорации пишутся художником Коломейцевым»[485]. — Сегодня принесли 4-й выпуск Бенуа[486].

Пожалуйста, пиши, как Ты там живешь, а лучше всего, приезжай поскорее. Целую Тебя крепко.

Твой Малим.

Поклон Татьяне Николаевне.

35

<Курск.> 1 дек<абря 1913 г.>
[487]

Миленький Малим,

Сегодня утром я нашел Твой дом[488]. Он на углу Садовой и Московской, каменный двухэтажный, при нем каменный маленький флигель на Садовой. В нем помещается теперь общежитие воспитанников учител<ьской> семинарии, и живет директор. — Сейчас (2 ч.) пообедал, уложился и собираюсь ехать в Житомир. Адрес: муз<ыкальный> маг<азин> Лира, Ваксу, для меня. — Были с 12 до 1 ½ в гор<одском> театре, куда меня привез здешний режиссер Лейн. — Целую.

Твой Малим.

36

<1 или 2 декабря 1913 г.>

Миленькая Малим, я еду из Курска, пишу Тебе в вагоне[489]. Твою телеграмму вчера получил. — Учащимся в Курске не разрешили на мою лекцию. Говорят, что ее следовало бы устроить в городском театре, — можно было бы поместить больше народа[490]. — Курск, говорят, очень сонный город, нет никакой общественной жизни, — губернатор не позволяет. Орел гораздо живее и приятнее. Хоть бы то взять, что в Курске не видно цветов, как в Орле. — Крепко целую. Пиши.

Твой Малим.

37

<Киев. 2 декабря 1913 г.>
[491]

Миленькая Малим,

В 7 ч. утра приехал в Киев, в 9 ч. еду дальше на Житомир[492]. В город не пошел, сижу на вокзале. Спал великолепно. Прочитал, что 10-й номер «Завет<ов>» освобожден от ареста[493]. Если его еще не доставили, позвони к Разумнику[494]. — Для Азова придумал рассказ «Голос крови»[495]. — Как Ты себя чувствуешь? Пиши побольше.

Твой Малим.

38

<Житомир.> 5 дек<абря 19>13.

Миленькая Малим.

Послал вчера вечером часть рассказа, теперь посылаю остальное. Переписывать на машинке уже поздно, пошли Азову, как есть, — написано разборчиво. Если же Азов скажет, что для рождественского номера поздно, то оставлять у него рассказ на неопределенное время не надо[496]. Тогда отдай его переписчице и потом пошли в «Огонек»[497]. Газетных строк в нем 540, стало быть гонорар 270 р. Эту сумму попроси у Азова, чтобы Тебе ее выдали авансом, — пригодится. Во время лекции[498] пришел ко мне на антракте какой-то полковник, наговорил много приятного. Упомянул в разговоре Манасеину, Григория Петрова[499]. Когда уже он собирался уходить, я спросил: — Вы постоянно живете в Житомире? — Как же, я здесь управляю губернией — Оказалось, что это здешний вице-губернатор[500]. Пригласил меня к себе завтракать в 1 ч. дня. На другой день утром, когда я был на почте, он заехал ко мне сказать, что просит в 12, потому что в 1 ч. у него заседание. Итак, с 12 до 1 ч. я просидел у него. Позавтракали вдвоем. Очень общительный человек, бывший Преображенский офицер. — Потом днем приходила молодая еврейка, довольно неприятная, массажистка. Училась ритмической гимнастике, и воображает, что у нее драматический талант. — Потом были 4 здешних семинариста (духовные), с разговорами о том, что им делать, что лучше, служить интеллигенции или служить народу и т. п. Пришлось писать им, одному в альбом, другому на экземпляре «Мелкого Беса», остальным на бумажке. Остальной день провел в том, что писал рассказ. Хотел ехать с ночным поездом, да захотелось спать, переночевал в гостинице. Еду в Елисаветград в 10 ч. 50 м.[501] — Как твое здоровье? Протелеграфируй мне об этом в Елисаветград, — адрес я завтра пришлю телеграммой.

Целую Тебя крепко. Принимай тиокол.

Твой Малим.

39

Елисаветград. 7 дек<абря 1913 г.> утро.
[502]

Миленькая Малим, мало получаю от тебя писем и телеграммок. — Вчера разыскал здесь Тана, который читал лекцию 5-го[503]. Вечером был в здешнем театре: «Ключи счастья» Вербицкой, первая часть[504]. Нечто ужасноватое. Труппа отважная. Премьерша гримасничает преусердно, визжит и ломается[505]. Встретились два знакомые актера, один, Анчаров, говорит, что участвовал в «Ночных плясках»[506], другой (фамилии не знаю) из «Кривого Зеркала»[507]. — Целую крепко. 12-го утром буду дома.

Твой Малим.

40

<Елисаветград.> 8 дек<абря> 1913.

Миленькая Малимочка.

Вчера у меня просидел очень долго юный художник Нюренберг, рисовал с меня что-то, очень неудачное[508]. Разговаривал о Париже, где он прожил 1 ½ года, о Хрусталеве-Носаре[509] и прочих вещах. Но в конце надоел страшно. Потом пришли гимназист и реалист, оба пишущие свои стихи; я их послушал немного, и поговорил. — Вечером читал. Зал общественного собрания. Не очень большой, но акустика отвратительная, т<ак> ч<то> мне казалось иногда, что я сам себя не слышу. Публики не много, всего рублей на 180, но очень внимательная[510]. Приходили ко мне перед чтением и во время перерыва местные журналисты. Горшкова[511] еще не было. Отвлек публику какой-то идиотский бал-маскарад в здешнем театре, и еще один бал в частном доме (здесь балы начинаются в 9 часов). Впрочем, на лекции были дамы в бриллиантах. Да и подутомили публику лекции: на одной неделе были Арабажин[512], Тан и я. — Днем сидел у меня сотрудник «Голоса Юга» Серебряный (Сербинов), беседовал со мною для газеты о театре; т. е. беседа была накануне, а теперь он приносил мне для просмотра[513]. — Хотел ехать сегодня утром, но остался до вечера. Утром получил твою телеграммку. Спасибо. Пошел ходить по улицам, нашел дом Брейера (Константи<на> Егоровича), на улице Гоголя, бывшая Беспоповская. № 54. Каменный, одноэтажный, 7 окон на улицу и парадная дверь. В окнах много цветов. — От 1 ½ до 2 ½ сидел у меня Горшков. — Вот все мои здешние дела. — Город чистенький, каменный, но все жалуются, что мало общественной жизни, нет никаких кружков. — В клубе, где я читал, перед началом лекции, до моего прихода, били одного члена, уже не знаю за что. Побили, и выбросили на улицу и его, и его шубу. — Новость; здесь потребовали благотворительные марки на билеты. Без этого полицеймейстер не хотел разрешать лекции. — Выезжаю отсюда сегодня вечером, из Чернигова — 10-го вечером, буду в Петербурге 12<-го> утром. Из Кишинева ничего не слышно.

Целую крепко.

Твой Малим.

41

<Новгород.> 9 янв<аря 1914 г.>, утро.
[514]

Миленькая Малимочка, вчера читал в Новгороде[515]. Публики было изрядное количество, хотя могло бы быть и больше, но уж очень сонная, как и весь Новгород. Слушали чрезвычайно внимательно[516]. Сейчас еду на вокзал к Пскову. Завтра или сегодня вечером выяснится, поеду ли дальше или назад[517]. Целую.

Твой Малим.

42

<Воронеж.> 1 фев<раля 1914 г.>
[518]

Миленькая Малимочка,

Как ты себя чувствуешь? Посылай мне каждый день телеграммки хоть в одно слово. Вчера в вагоне я написал Тебе письмо с подробным маршрутом. Карточку для Зелинского послал особым письмом. Гостиница здесь в Воронеже очень хорошая. Город так себе, — улицы широкие, много учащихся и военных. Зашел в редакцию «Дон», там поговорил с редактором[519]. Он сказал мне, что автор статей в «Доне» — учитель пения в здешнем кадетском корпусе Матвеев. Зашел к нему[520]. Живет он в казенной квартире в корпусе. Квартирка поганенькая. Сам он — человек 54 лет, хохол, с хохлацким акцентом говорит; здешний старожил, учился в Задонском духовном училище. В 1882–86 г. учился в Петербурге в консерватории. Тогда печатался в юмористических журналах: «Осколки», «Стрекоза», «Будильник». Потом не печатался, хотя посылал статьи Айхенвальду, Зинаиде Гиппиус[521]. Пишет много, обо всем, что прочтет, — накопилось таких дневников 42 тетради. Года 4 назад овдовел. Шестеро детей, старший сын уже отдельно живет. Здесь я видел его 2<-х> гимназисток, 4-го и 8-го класса, да еще есть младшая девочка. Его адрес и имя; Василий Филиппович Матвеев, Кадетский корпус, Воронеж[522]. — Это письмо к тебе придет, должно быть, 4 февраля. Повторяю мой маршрут с этого времени: 4 февраля до 5 ч. вечера в Саратове; Коммерческий клуб, Храпковскому.

5 и 6<-го> в Пензе. Телеграфировать всегда удобнее в театр Константинову для меня, или Красичкову, Общество торгово-промышл<енных> служащих. Писать 4 ф<евраля> уже не стану, 7 февраля — Самара, Нина Андреевна Хардина, Дворянская, дом Поплавского. Писать туда стоит только 4-го февр<аля>, позже — телеграммы.

8 февраля я буду в дороге из Самары в Казань.

9 февраля — Казань. Музыкальный магазин «Восточная Лира», Воскресенская улица. Писать можно 5 и 6 февр<аля>, позже телеграммы. 10 и 11 февр<аля> — Нижний Новгород, Владимир Михайлович Владиславлев. Мартыновская 15. Писать можно 7, 8 и 9<-го> утром, после — телеграммы.

Целую. Твой Малим.

43

2 февр<аля 1914 г.> Тамбов.

Миленькая Малимочка.

Не получил от Тебя еще никаких известий. Телеграфируй почаще. — Вчера читал в Воронеже[523]. Людишек набралось очень много. Учащихся пустили, и потому было довольно много гимназисток. Слушали, как всегда, внимательно, но приходили многие очень поздно[524]. В антракте видел тамошнюю знаменитость, писательницу Валентину Иововну Дмитриеву[525]. Лекция была в общественном собрании, и это считался 10-й вечер литературного кружка. Они хотят устроить еще один вечер прений о моей лекции, и потому просят меня прислать им текст лекции. Потому я и телеграфировал Тебе, чтобы Ты заказала переписчице еще списка лекции, кроме тех двух, которые она пишет[526]. Первые 22 страницы я посылаю, а остальные, с 23-й, она еще писала. Когда кончит списывать с черновика первые 2 экземпляра, пусть пишет еще два. — Все думал о воронежском Матвееве: стоит ли его выписывать? В общих чертах я ему сказал, и что можем дать 50 р.[527] Он умный и много читающий; на днях он пришлет в Петербург мне статью по поводу московского фельетона Горнфельда; начинает словами: полнейшее непонимание и невежество[528]. Но у него бывают досадные неожиданности, — ему нравится арцыбашевская «Ревность»[529]. Когда его статья придет, прочти ее. — В Тамбове часов в 12, только что я успел встать, пришел ко мне один из местных устроителей, член Общества Тамбовской библиотеки князь Ишеев[530]; посидели с ним больше часу; он пригласил меня к себе обедать. — Письмо придет к Тебе не раньше 4-го февраля; значит, можешь телеграфировать 4, 5 и 6<-го> в Пензу, театр, Константинову; 7-го в Самару, Хардиной, Дворянская, дом Поплавского; 8 и 9<-го> — Казань, «Восточная Лира»; 10 и 11<-го> — Нижний Новгород, Владиславлеву, Мартыновская, 15. Письма дойдут 4-го — в Самару, 5, 6, 7 и 8<-го> — в Нижний Новгород; писать в Казань не стоит, буду там очень недолго. — Пиши и телеграфируй почаще. — Разумнику позвони, чтобы триолеты печатал по одному на странице. — Целую крепко.

Твой Малим.

Начало лекции посылаю бандеролью.

44

3 февр<аля 1914 г.> Саратов.

Миленькая Малимочка.

Вчера обедал я в Тамбове у кн. Ишеева. Было несколько еще адвокатов и дам. Оттуда прямо отправились в музыкальное училище, где была лекция. Народу было очень много, зал битком набит, слушали внимательно. Лекция сначала предполагалась в Нарышкинской читальне[531]; но как раз случилось, что в город приехала сама Нарышкина[532], и потребовала, чтобы в этом доме лекция не читалась, т<ак> ч<то> 1 февраля устроители получили уведомление от губернатора, что лекция не может состояться. Наскоро перенесли лекцию в музыкальное училище[533]. Были и другие неблагоприятные обстоятельства: в тот вечер был бал в женской гимназии, концерт в зале Дворянского собрания (сбор рублей 20) и еще разные развлечения, но все это не помешало ничуть, и устроители были в большой радости; продали все билеты[534]. — Городок маленький и довольно скучный. — После лекции еще немного посидели с устроителями в зале Европейской гостиницы, и я отправился на вокзал. — Утром приехал в Саратов. Город большой, приличный, вроде Ростова, но почище. Пока еще никого из здешних не видел. Походил по улицам, был на почте. Идет снег, мокро. Я все время ношу меховое пальто, только в Воронеже днем было тепло. — Посылаю Тебе Тамбовскую газету, первую половину, где на 2-й стр. в местной хронике напечатано «Осложнение с лекциею Сологуба»[535]. М<ожет> б<ыть>, скажешь об этом кому-нибудь из петербургских газетчиков, — интересно сообщить. Нарушение устава, на которое сослался директор народных училищ, состоит в том, что Общ<ество> народных чтений в Тамб<овской> губ<ернии> должно преследовать цели религиозно-нравственные. А устроители говорят, что в этой читальне устраивались даже цыганские концерты. — Получил от Тебя только одну телеграмму в Тамбове. Телеграфируй почаще. Пиши теперь в Нижний, Мартыновская, 15, Владимиру Михайловичу Владиславлеву, для меня. — Целую крепко.

Твой Малим.

45

4 февраля <1914 г.> Саратов.

Миленькая Малимочка,

Вчера днем, когда я обедал в гостинице, пришел ко мне здешний устроитель Храпковский. Он — член окружного суда по гражданскому отделению, а в Коммерческом собрании он старшина. Лекция была не публичная, а только для членов и гостей; члены бесплатно, а гости по 50 к. Так что объявлений на столбах не было. Этот же Храпковский вечером зашел ко мне, и мы с ним поехали в клуб. Там было столпотворение вавилонское, такая толпа, какой у них еще ни разу не было на их собраниях, — более 1000 человек[536]. Много молодежи, но много и почтенных особ. Слушали необычайно для такой толпы внимательно. Читать было не легко, — зал большой и трудный в акустическом отношении. Но всем было хорошо слышно. После лекции просили стихов. Прочитал «Счастливый путник»[537], «Не кончен путь далекий»[538] и Гимны родине[539]. После лекции посидели там же в клубе часа полтора, — было несколько адвокатов, Храпковский, и еще редактор «Саратовского Вестника»[540] и сотрудник этой газеты. — Просят меня прочесть в Саратове еще 2 лекции, — одну в пользу гимназии Штоквич (женская), другую в пользу бедных учеников торговой школы. Я определенного ответа пока не дал, просил написать мне в Петербург к 13 февр<аля>. А вообще-то надо бы приготовить лекции две. Миленькая Малимочка, очень мило будет, если Ты к моему возвращению приготовишь мне кое-какие выписочки к темам:

1. Цена жизни и самоубийство (из меня).

2. Дульцинея Некрасова (из Некрасова. Он стоит на полке рядом с печкой).

3. О женщине, развитие того, что я говорил в Москве сотруднику «Моск<овской> газеты», из меня и других. Эта тема в провинции интересует; в Тамбове, напр<имер>, за обедом был разговор об этом в связи с бывшею там недавно лекциею Абрамовича против женщин[541] и арцыбаш<евской> «Ревностью»[542]. — Пиши теперь в Нижний Новгород, Владимиру Михайловичу Владиславлеву, Мартыновская, 15. — Целую крепко. Веселись в Петербурге. Сходи на Мейерхольдовского Пинеро, — кажется, занятно[543].

Твой Малим.

46

5 февраля <1914 г.> Пенза.

Миленькая Малимочка,

Вчера два раза в Саратове заходил на почту, ничего не нашел. Был в Радищевском музее[544]. Картины очень неинтересны; только и есть, что четыре небольшие Борисова-Мусатова. Много копий, и весьма посредственных. Лучше там фарфоровые вещицы Императ<орского> фарфорового завода; старые вещи, — кошельки, бумажники, шитые бисером; китайские кое-какие вещи; стол письменный и кресло Тургенева. — Потом зашел к Храпковскому, как раз в то время, когда он тоже ходил ко мне; но на подъезде его встретил, и посидели у него немного. Коммерческое собрание устраивает четверги, приглашает для этого лекторов из Москвы и Петербурга, иногда местных. Я читал не в четверг, а в понедельник, в виде исключения[545]. Передо мною в четверг был вечер о футуризме[546]. Четыре местных молодых шалопая выпустили глупый альманах под футуристов, назвали себя психо-футуристами. Публика и газеты местные приняли это всерьез; в газетах было много статей, публика альманах жадно раскупала. На вечере в Коммерческом клубе эти господа открыли, что они пошутили, чтобы доказать, что футуризм — нелепость[547]. Теперь саратовцы очень сердятся на то, что их одурачили. — Вечером, перед самым отъездом на вокзал, получил Твою телеграммку. — Ехал отлично. Поезд беспересадочный, и хотя без плацкарты, но я поместился в маленьком отделении, ехал один, и спал отлично. Сейчас только приехал в Пензу, и прежде всякого другого дела пишу тебе. — Пиши в Нижний Новгород, Мартыновская, 15, Владимиру Михайловичу Владиславлеву, для меня. — Телеграфируй чаще.

Целую крепко.

Твой Малим.

47

6 февраля < 1914 г. > Пенза.

Миленькая Малимочка,

Вчера получил Твое письмо. Антикваров в Пензе не слышно, как и в Саратове их не было. — Вчера днем был в театре на репетиции. У них были уже две репетиции до меня. Что можно было, поправил, но в общем не так плохо, как можно было ждать для провинции[548]. Лилит играет Эльяшевич, которая в прошлом году была в Троицком театре миниатюр. Она из Смольного института, кончила двумя годами позже Тхоржевской[549]. Катя — Россова, тоже молодая актриса. Сухов плох, хамоват, Михаил напоминает александринского Михаила, только пошершавее. — Лекцию читал в том же театре. Помещается человек до 700. Передние ряды пустовали, но все же было довольно много публики[550]. — Пенза — город сероватый. Ничего интересного в нем нет. — Купи последние номера «Огонька» и «Солнца России». В «Огоньке» есть мои стишки «Жизни, которой не надо»[551], а в «Солнце России» — рассказ и портрет[552]. — Если будешь писать скоро, то еще можно успеть в Нижний Новгород, но вернее теперь посылать телеграммы. — Позвони Разумнику, скажи, что я нигде не получал корректур[553]. — Телеграмму Твою вчера вечером получил, спасибо. Телеграфируй почаще. — Если будет время, пошли кого-нибудь подписаться на «Ниву» с доставкой. — Пока больше ничего интересного нет. Крепко целую. Будь здорова, веселись.

Твой Малим.

48

7 февраля <1914 г. Сызрань>

Миленькая Малимочка,

Вчера днем был на репетиции[554]. Старались, сколько умели. Женщины, как часто в театре, лучше мужчин. Катя совсем недурна, — Россова, дочь актера Россова[555]. Костюмы, декорации, обстановка — все это, конечно, весьма убогое. Здание театра небольшое, принадлежит клубу торгово-промышленных служащих. В городе строится новый театр, большой, и существует большой летний театр с хорошею труппою: там играют Рутковская, Шахалов[556] и др. Заботится об этом летнем театре кружок любителей драматического театра. Эти любители угощали меня после репетиции обедом в местном самом шикарном ресторане Гранд Отель, или Татары. Эти любители: адвокат, член суда, гласный думы, еще какой-то субъект; был и Константинов[557]. Шикарность ресторана выражалась в том, что играл венский дамский оркестр. Члены кружка хвастались, что Пенза — очень театральный город, и что здесь начинал Мейерхольд[558]. После обеда зашел к единственному местному старьевщику. Ничего интересного у него не оказалось. Было только полдюжины тарелок, по-видимому, поддельный сакс; конечно, я их не купил. Взял только дешевенькое колечко, серебряное, камень розовый, днем зеленый, и пару китайских туфель. Вечером был на спектакле; был за кулисами. Из мужчин оказались недурны Нагаев (Чернецов) и Савельев (мужик). Россова и Эльяшевич отказались от мысли о трико, и были босые в 1<-м> действии, а Лилит — и в 3<-м> и в 5<-м>. Для танца игралась лунная соната, первая часть, а танец мы скомпоновали при помощи Инсаровой, которая танцует; вышло довольно прилично. Публика слушала чрезвычайно внимательно, после каждого акта — вызовы актеров и автора. Мне поднесли корзину цветов и лавровый веночек, причем один из членов театрального кружка произнес краткую речь, а потом оркестр заиграл туш. Было очень забавно. — Потом в гостиницу и на вокзал. Пишу в вагоне, в Сызрани, скоро буду в Самаре. Получил же я в Пензе от театра 50 р. (25 % валового сбора, расценка здесь вообще низкая), и от лекции в мою пользу осталось 151 р. 97 к. — Целую крепко.

Твой Малим.

Цветы оставил актрисам, а веночек запихал в чемодан.

49

8 февр<аля 1914 г.> Самара.

Миленькая Малимочка,

Вчера днем ничего особенного не случилось. Была у меня здешняя устроительница, член комитета Народных Университетов, Нина Андреевна Хардина, содержательница частной женской гимназии, типичная учительница. Лекция была в Пушкинском Доме. Цены удвоенные: от 10 к. до 2 р. Зал набит битком, даже на сцене не меньше сотни сидящих и стоящих[559]. Публика самая разнообразная. Лекция для многих трудна, но аплодировали усердно; в конце я читал стихи[560]. Слушали, как всегда, чрезвычайно внимательно. На лестнице при выходе опять аплодисменты. Члены комитета Нар<одных> Ун<иверситетов> говорят, что никогда еще у них не было такого скопления публики; даже Фриче[561] (он в эти города часто ездит) не делал им сборов. — После лекции посидел часа 1 ½ у Хардиной. Были учителя, учительницы, врачи все больше из членов Нар<одных> Ун<иверситетов>. Публика очень ограниченная, типичные либеральные провинц<иальные> педагоги, погруженные в свои местные интересы, т<ак> ч<то> было довольно-таки скучно. — Через полчаса еду дальше, в Казань[562]. Писем теперь писать не стоит, — телеграфируй. — Объявление о Дневнике Писателей[563] дать недурно. В вагоне я подумаю и пришлю Тебе мой проект объявления. — Для Шиповника рассказ дам[564]. Поговори о гонораре. Хотелось бы взять с них 600 р. за лист. Впрочем, об этом я Тебе телеграфирую. Ну вот пока все. Будь здорова и весела. Скоро буду дома[565]. Целую.

Твой Малим.

50

21 февраля <1914 г.> Вагон.
[566]

Миленькая Малимочка,

Вчера читал в Кишиневе, в театре Благородного собрания[567]. Зал большой, в два яруса, но читать не трудно. Публики было много, хотя ложи были не все заняты, и первый ряд тоже. Учащихся не пускали, но все-таки молодежи было много. Слушали внимательно, аплодировали, всё, как водится[568]. — Утром на вокзале встретил меня Прейгер[569]; поехал со мною в гостиницу. Город довольно грязный и неинтересный. Немного напоминает Екатеринодар, но меньше, хуже и грязнее. Впрочем, гостиница у меня была чистенькая. — Прейгер уверял, что в ней останавливается вся аристократия, — номер с балконом, с видом на собор, вообще довольно мило. Антикваров в городе нет, ковров тоже нигде не продается, музей закрыт, а в нем, говорят, есть хорошие образцы. Пообедал в гостинице, борщ, шашлык и сыр; выпил красного вина. Немного походил по городу. Купил музыкальный календарь, одеколон, пластырь. В 8 ½ за мною зашел Прейгер. Благородное собрание очень близко, на той же улице, пройти один квартал. Перед лекциею ко мне пришли два еврея, сотрудник «Бессараб<ской> Жизни» и редактор «Голоса Кишинева»[570]. Редактор почти приличен, а сотрудник очень грубый и сердитый, принялся очень нагло выговаривать мне, зачем я не был в их редакции. Потом в антракте явился еще еврей, начинающий поэт. Хочет издать свои стихи, и требует, чтобы я их просмотрел; привезет их в Петербург. Я предупредил, что очень занят и не сумею скоро просмотреть; но он возразил мне очень нагло: «Но ведь это — ваша обязанность». Замечательные нахалы! Кажется, исключительная особенность Кишинева.

Выехал из Кишинева утром. Прейгер провожал, поднес коробку конфет.

Целую крепко.

Твой Малим.

51

22 февр<аля 1914 г.> Херсон.

Миленькая Малимочка,

Вчера в вагоне продолжал рассказ, сегодня утром, подъезжая к Херсону, кончил. Завтра постараюсь его послать, хотя половину. — Херсон — городок чистенький. Гостиницы неважные. На улицах попрошайки. Тепло, но зелени еще нет. — В гостинице встретил Гр. Сп. Петрова, который вчера здесь читал лекцию[571]. Он посидел у меня в номере, потом мы с ним прошли по городу. Он тоже советует освободиться от всяких импресариев. Между прочим, на будущий год предлагает пользоваться услугами его секретаря за маленькое вознаграждение с города (у Гр. П<етрова> два секретаря: один, передовой, получает 1000 р. в месяц, другой — 300 р.; проезд и содержание входит в эту сумму). — Зашел на почту, потом в магазин Шаха. Пока я там выбирал открытки, всё приходили за билетами, больше барышни и дамы (при мне было человек 6)[572]; там же, в магазине, купил книгу «В спорах о театре»[573]. Ехал великолепно. Хотя поезда были не плацкартные, но всю дорогу я ехал один в купе, так что и читал и писал без помехи; спал также беспрепятственно. — Гвоздику мне продали из Бордигеры, два цветка по 15 к. — Пока больше ничего. — Целую крепко.

Твой Малим.

52

6 марта <1914 г.> Вагон.
[574]

Миленькая Малимочка,

Приехал я в Вологду весьма благополучно, остановился в очень симпатичной гостинице «Золотой якорь». Была уже ночь, я залег спать. Днем вчера ходил по городу, был в музее Общества изучения Севера (крохотный и неинтересный), в домике Петра Великого (ничего интересного, кроме била 1706 года) и наконец в земском кустарном складе. Купил кружева вологодские, тотемскую сарпинку. До антиквара не успел добраться, но по случаю в земском же складе у кассирши купил платок. Обедал в своей гостинице. В это время ко мне пришел местный поэт, ученик фельдшерской школы. Печатает стихи в вологодской газетке «Эхо». Стихи так себе, но сам очень симпатичный мальчик[575]. Поговорили с час. Потом на лекцию[576]. Устроитель, Полянский, толковый человек. Выхлопотал у директоров разрешение для учащихся, — сначала их не хотели пускать. Потому набилось много учащейся молодежи. Встречали и провожали очень приветливо. Вообще было приятно. Зал хороший, читать удобно. На мою долю очистилось 114 р. Потом с Полянским посидели в гостинице «Эрмитаж», где есть музыка. Полянский просил на будущий год опять приехать с другою лекциею, но иметь дело непосредственно с ним. Моя лекция здесь публике понравилась, ее находят содержательною очень, хотя и трудною. Вообще лекции здесь прививаются в этом году. Был Родичев[577], но не понравился. — Ночью же отправился на вокзал. В З ч. ночи выехал. Устроился удобно, еду один. Написал несколько «дневничков», один из них посылаю. Пусть перепишет. — Твою телеграмму получил вчера во время лекции. — Всё. — Боюсь, что Ты опять не бережешься и простужаешься. Пожалуйста, берегись. Крепко целую.

Твой Малим.

53

7 марта <1914 г.> Вятка.
[578]

Миленькая Малимочка,

Вчера вечером приехал в Вятку без всяких приключений. Поместился в Европейской гостинице, как раз против Общественного собрания, где будет моя лекция[579]. Вечером походил по улицам города, — тихо, сонно, только два кинематографа работают. Сегодня утром опять смотрел город. Серо, грязно, — может быть, летом недурно. А теперь оттепель, как и в Вологде, т<ак> ч<то> я напрасно не взял осеннего пальто, в этом очень жарко. Так грязно на улицах, что купил калоши. Город на холмах, на берегу Вятки. Много церквей. Нашел кустарный склад. Но там только деревянные изделия, и неинтересные. Кружева плетутся в Кукарке, 130 в<ерст> отсюда, но земский склад их почти не имеет, — продают прямо скупщикам. Купил только маленький кусочек кружев на образец, — плохие и дешевые, гораздо хуже вологодских. Наконец нашел устроителя, Ситникова. Оказывается, это — кондитерская[580]. Довольно невзрачная. Купил там кое-каких пряников, о которых Ситников хвастался, что посылает их в Петербург и в Москву и что, кроме Вятки, их нигде не найти. Но, кажется, просто дрянь. — Посылаю еще кусок Пентезилеи. Замечательно бездарные и глупые поправки делал Лундберг! Почти ни одна не годится[581].

Пока больше ничего.

Едва ли успею сегодня уехать. Если успею (10 ч. 40 м. вечера, по здешнему ровно 12 ночи), то буду в Пет<ербурге> в воскресенье утром раньше этого письма. Если не успею, выеду завтра утром и приеду в Пет<ербург> 9-го в 6 ч. 15 м. вечера.

Крепко целую.

Твой Малим.

54

<Ростов-на-Дону.> 23 января 1916 г.

Милый Малим,

Выехал я из Курска в 5 ч. 30 м. вечера, так что на вокзале в Курске успел поесть как следует. Билет у меня был 1<-го> класса и плацкарта, в купе никого не было, и я воспользовался этим обстоятельством, чтобы поспать. В Харьков приехали в 2 ч.: следующий поезд должен был идти в 6 ч., но опоздал и пошел только в 8 ч. В город я не поехал, провел время на вокзале. Здесь купил «Приазовский Край» 20 января, там объявление о моей лекции[582], и объявление о том, что 22 янв<аря> в Ростовском театре первый раз пьеса Герцо-Виноградского[583]. Послал ему телеграмму, что надеюсь быть на его пьесе. Вокзал харьковский оказался очень уютным, и всю ночь в нем продолжалась жизнь, даже газетный киоск ни на одну минуту не прекращал своей работы. В 7 часов достал новую плацкарту до Ростова, нижнее место, носильщик взял мой чемодан из хранения, а я пошел на 6<-ю> платформу, где оказался очень уютный маленький зал с буфетом; пил кофе. По дороге в Ростов отчасти поспал, с какой-то промежуточной станции послал Тебе открытку. Пока ехали до Ростова, купил еще 2 номера «Приазовского Края». В одном было о запрещении моей лекции в Таганроге и о том, что тамошний устроитель Говберг (как оказывается, популярный местный деятель) хлопочет о разрешении[584]. Приехали уже в 12-м часу. На вокзале купил номер 23-го, — выходит, как часто в провинции, накануне; в нем объявление и заметка Лоэнгрина[585]. Этот номер Тебе посылаю бандеролью. Гостиница хорошая, моя комната очень чистая, светлая и удобная, и, конечно, стиль модерн. Вечером в здешнем ресторане поел немного и в 2 ч. завалился спать; пьесы так и не видел. Сейчас выхожу на улицу. Крепко целую. Пиши мне в Козлов, если будешь писать сразу.

Твой Малим.

55

<Новочеркасск.> 24 января 1916 г.

Миленькая Малим,

Вчера в Ростове все сошло очень удачно. Утром зашел в «Приазовский Край». Застал там Лоэнгрина, потом пришел редактор, сотрудники. Долго беседовали и о лекции этой, и о театре, и вообще о делах[586]. Настроение в редакции довольно крепкое и бодрое. Потом у меня был здешний профессор Бобров[587], — в Ростов перебрался теперь Варшавский университет, — этот профессор очень усердно изучает мои сочинения. Он руководит педагогическим кружком студентов, и очень много опирается на мои книги; особенно хвалил роман «Тяжелые сны». — Хотел зайти к Гнесину[588], но Бобров сидел так долго, что не осталось времени. Обедал в своей гостинице, «Астории». Читал в зале Торговой школы. Была на лекции преимущественно молодежь, очень восторженная. Зал большой, но акустика хорошая, и голос звучал очень хорошо. Успех был шумный[589]. В антракте и после лекции давка, автографы, наивные вопросы, всё, как водится там, где есть восторженная молодежь. — Днем, зайдя к Адлеру, получил Твою телеграмму, распечатанную, потому что она адресована была Престо без моей фамилии[590]. Надо в адресе телеграфном прибавлять и мою фамилию (Сологубу). — Лекции о театре здесь предвещают большой успех; управляющий здешнего театра предлагает мне устроить ее в Посту в театре. — Сбор с лекции невелик, всего 630 р., потому что главная масса — входные по 60 и ученические по 50. Расходы колоссальные, 310 р., так что очистилось всего 320 р. Но все-таки за этот сезон это самая крупная цифра. — Сегодня выехал из Ростова в 9 ч. утра, езды до Новочеркасска только час. Остановился в Европейской гостинице. Дом с колоннами, старый. Номер вполне приличный, чистый. Сейчас выхожу посмотреть на город и зайду к Бабенко[591]. — Письмо отправляю в Петроград. Если будешь писать сразу, пиши в Самару. — Целую крепко.

Твой Малим.

56

<Козлов.> 26 января 1916 г.

Милый Малим,

В Новочеркасске все было очень хорошо. Читал я в городском клубе. Акустика неважная, зал слишком длинный, но слушали очень внимательно. Публики было 737 человек; цены от 3 р. первый ряд до 25 к. ученические; ученических было 410, входных по 50 к. — 63. Весь сбор 445 р., расходы (включая и 5 % за устройство лекции) — 114 р., так что мне пришлось 331 р., т. е. даже больше, чем в Ростове. Успех был очень большой, и среди молодежи, и среди взрослой публики. Городской голова Дронов и его жена просили меня повторить или прочесть другую лекцию в пользу высших женских гимназий. Новочеркасск оказывается очень учебным городом: здесь есть политехнический институт, высшие женские курсы, ветеринарный институт, учительский инст<итут>, духовная семинария, еще что-то, т<ак> ч<то> учащейся молодежи много. Сам город производит впечатление довольно сонного. Оживление только на Платовском проспекте. Улицы очень широкие, бульвары, тополя; здания больше одноэтажные; гимназисты в штанах с красными лампасами, казачьи. — Уехал я из Новочеркасска 25<-го> утром, в 11 ч., со скорым поездом; в Козлов приехал в 4 ч. ночи, устроился в Северной гостинице[592]; это — вроде курского «Бель-Вю», но поуютнее и почище. — Все это время от Курска было так занято переездами, разговорами и прочею ерундою, что совсем не было времени хорошенько подумать об Оскаре Уайльде. Набросал полтора почтовых листка, и посылаю их Тебе одновременно, но в другом конверте[593]. — Пиши, как дела. Думаю, что теперь успеешь написать только в Уфу. — Миленькая Малим, как Ты доехала и как себя чувствуешь? Пиши и телеграфируй почаще.

Целую Тебя крепко.

Твой Малим.

Из Казани телеграфируют, что лекция не разрешена. На всякий случай я послал туда программу лекции о театре; м<ожет> б<ыть>, успеем устроить. Относительно прений не напишешь ли Ты проф. Ивановскому[594], — у меня нет его адреса, и не помню, как его зовут.

57

1 февраля <1916 г.> Вагон.
[595]

Миленькая Малим, здравствуй, как Ты поживаешь? Письма получил поздно, только 31<-го> вечером, так что Ты напрасно посылала их в Самару, надо было в Уфу, а я остался в Самаре на один день только случайно[596]. В Самаре чтение прошло очень хорошо[597]. Пушкинский дом, где я читал прошлый раз, нынче занят лазаретом, и потому Общ<ество> Народных университетов устраивает лекции в Общественном собрании, у которого свой дом, очень хороший. Зал небольшой, приятный для чтения. Демократической публики меньше, чем тогда, гимназистов не пустили, но было очень много гимназисток. Успех большой, после лекции пришлось прочитать несколько стихотворений. Получил я здесь 150 р. После лекции посидел в ресторане Гранд-Отель с литератором местным Вельским и его женою. Вельский (Кирьяков) — бывший народник, автор книг об отрубах (кажется, называется «Выброшенные на отруба»)[598]. Побеседовали приятно на разные темы. Его жена поговорила по телефону с каким-то инженером, и мне отвели в пассажирском поезде купе I класса. Поехал не с почтовым, который идет откуда-то издалека днем и набит пассажирами, а с пассажирским, у которого 2 вагона I и II кл<асса> составляются в Самаре. Вот потому я и остался на 31 января в Самаре, т<ак> к<ак> этот более удобный поезд идет ночью, а 30<-го> я на него уже не мог успеть попасть. — Телеграмм от Тебя давно не получал, не знаю, что у Тебя случается, что Ты делаешь? Не встречала ли Иванова-Разумника? Я о нем говорил в более культурных центрах, в Ростове и Самаре, в обоих городах его хотят устроить[599]. — Ночью великолепно спал. Утро ясное, солнце, поля под снегом так и блестят. Может быть, сегодня успею приготовить страничку из драмы и бросить ее где-нибудь в ящик, — отдай ее переписчице, пусть сделает 1 экземпляр. — Приеду в Уфу довольно поздно, должно быть, часов в 6 по местному, потому что поезд опаздывает на 3 часа. Но это ничего, потому что на этот раз ехать гораздо удобнее, чем до Самары. — Целую крепко. Куда Ты можешь мне писать, не знаю. Из Нижнего получил телеграмму, что зал снят, а разрешения еще нет. Телеграфирую, как только узнаю.

Твой Малим.

58

Вагон Уфа — Челябинск. 2 февраля <1916 г.>

Миленькая Малим,

Здравствуй, как поживаешь? В Уфу доехал очень удобно, хотя с большим опозданием, в 7 часов вечера по уфимскому времени. Хорошо, что этот переезд был удобен, и я в купе достаточно отдохнул. Зал клуба, где я читал, оказался при той же гостинице, Большой Сибирской, где я остановился[600]. Успел начать вовремя. Зал небольшой, хорошо слышно; публики много, и взрослой, и учащейся. Успех очень большой, особенно нравится везде вторая часть[601]. Был губернатор, которого здесь очень хвалят. Устроитель говорит: публика очень довольна. В этом городе я получил больше Бальмонта; ему досталось 120, мне — 280. Цены невысокие, от 50 к. до 2 р. 15 к.[*] После лекции пошли в один из номеров той же гостиницы и устроили беседу, — дюжина местной интеллигенции, журналисты, адвокаты, всё публика довольно старая. — Никак не могут принять любви к России: нас, говорят, долго усыпляли, мы еще носим в себе остатки крепостничества, любить Россию не за что. И вот с такой ерундой пришлось возиться часа два, усмиряя диких людей. Расстались, впрочем, приятно, т<ак> к<ак> и в их среде удалось создать возражателей наиболее диким. Дам было две: жена устроителя и жена одного из интеллигентов; эта кое-что читала из меня и имеет более человеческий склад мысли. — Вечером, перед лекциею, получил Твою телеграмму о перерыве сношений, и телеграмму из Нижнего, что афиши печатаются. Утром телеграфировал Татьяне Николаевне[603]; если она не устроит, вернусь через Вологду, откладывать же неудобно: городов еще много, а времени мало. Остался один Нижний, 9-го, туда и пиши, и телеграфируй: Задара, Большая Покровская, 19, Нижний-Новгород; Пенза отпадает, до поста нет помещений, в Казани не разрешено, полицмейстер сказал: «самим жрать нечего, а они ездят карманы набивать». — Утром пришел ко мне Павел Густав<ович> Тиман[604], рассказал, что у него в Москве большое кинематографическое дело, летом будет Мейерхольд; живет он в Уфе как германский подданный[605], хотя и родился в России и в Германии не жил; жена его чисто-русская, живет в Москве, ведет дело. Просил у меня «Творимую Легенду» за 1500 р. (предложил сначала 1000 р., как Леониду Андрееву за «Екатерину Ивановну»)[606], и еще какие-нибудь две вещи по 1000 р. Если буду в Москве 11 февраля, то надо будет сговориться с г-жою Тиман окончательно; обещает 750 р. при заключении условия, и остальные 750 при сдаче сценария[607]. Что скажешь? Напиши. Если хочешь, приезжай 9-го в Москву; в Нижний не стоит, серо, трудно и дорого; вернуться всегда можно или через Вологду, или через Ново-Сокольники.

Целую. Твой Малим.

59

<Челябинск.> 4 февраля 1916 г.
[608]

Миленькая Малим,

Здравствуй, как поживаешь? Вот я начинаю понемногу возвращаться домой. Писем от Тебя получаю совсем мало, вернее, почти ни одного. — Вчера было очень хорошо. Еще днем был у меня редактор местной газеты «Голос Приуралья» А. Туркин, автор книги «Степное», изданной Аверьяновым[609]. Говорил, что большой интерес к лекции. Билеты покупали даже крестьяне; из крестьян здесь есть такие, которые читали «Мелкий бес» и мои стихи. Лекция была в женской гимназии; было тесно и людно, зал довольно большой, но акустика хорошая, было слышно[610]. Остались очень довольны. Один молодой человек даже говорил восторженно, что, прослушав лекцию, он словно искупался в купели, очистился душою. Сбор был 408 р., расходы 150 р., мне осталось 258 р. — Сегодня были у меня трое реалистов, занятные мальчики, и, как водится, один из них еврей. Начинают издавать свой школьный журнал «Первые шаги», показали мне первый лист, — журнал печатается типографским способом, 600 экз. — Народ здесь грубоватый, — это уж за Уралом, Азия, — но добродушный. Зовут еще прочитать у них лекцию. Ждут Бальмонта, — он здесь еще не был. — Ночью сегодня сяду в вагон и поеду в Нижний-Новгород[611]; там буду вечером 7-го февраля; лекция 9-го, из Нижнего уеду утром 10-го в Москву, а если не устроится дело с билетом, то, м<ожет> б<ыть>, прямо из Нижнего через Ярославль и Вологду в Петербург; вообще там видно будет. Хотя следовало бы заехать в Москву, чтобы сговориться с г-жою Тиман о том кинематографическом деле, о котором я Тебе писал вчера[612]. Во всяком случае, через неделю все мои дела с поездкою окончу и буду пробираться домой. — В газетах, которые не все и неисправно до меня доходят, читал объявление о вечере 30 января, и больше ничего не знаю, что и как было[613]. — Есть ли у Тебя деньги? Если мало, телеграфируй в Нижний (Задара, Большая Покровская, 19, Нижний-Новгород), пришлю. Крепко целую.

Твой Малим.

60

7 февраля <1916 г.>, утро, вагон.
[614][614]

Миленькая Малим,

Здравствуй, как поживаешь? Я еду, сегодня вечером буду в Нижнем. По дороге хорошо иногда то, что от природы, а люди, как только накопятся, становится тесно, шумно и бестолково. От Челябинска до Уфы очень живописны предгорья Урала, горы, довольно высокие, покрытые лесом. И дальше попадаются живописные места. В Самаре пришлось пересаживаться в другой вагон, и уж тут было тесно и неприятно. Какая-то пассажирка, едущая из Благовещенска на восточном краю Сибири, с тремя детьми, в Полтаву, из своего 2<-го> класса, где не нашла места, водворилась в 1<-й> класс и создала достаточную тесноту. Как ни гнали ее кондуктора во 2<-й> класс, она упиралась, и наконец отослала туда спать двух детей. Но по дороге понемножку кое-как утискались, и в нашем купе, 4-местном, остались эта офицерша с младшим сыном, какой-то вяземский помещик, едущий из Читы, рыбник Баранов, едущий из Владивостока в Пензу, и я. В 10 часов приехали в Пензу, здесь еще одна пересадка, и даже пришлось сесть на извозчика и ехать через весь город на другой вокзал. В час ночи поезд отошел. Здесь я пока еду один в двухместном купе, удобно. Остановки бывали в Самаре, Уфе, Сызрани довольно большие, так что можно было успеть пообедать. — Нижний-Новгород — последняя лекция[615], потом домой. Попытаюсь проехать через Москву, если получу от Татьяны Николаевны приятный ответ; но можно ехать и из Нижнего, хотя на этом пути будет несколько пересадок; но со мною нет ничего лишнего, только, кроме чемодана, купил еще в Ростове ручной чемодан. — Как только получишь это письмо, телеграфируй так: Задара, Сологубу, Большая Покровская, 19, Нижний-Новгород. В телеграмме сообщи, не надо ли Тебе прислать денег, тогда я переведу Тебе деньги почтою или телеграфом. Деньги я вносил в банк в Самаре 600 и в Челябинске 500; не много для такой длинной поездки, но если бы не отпали Таганрог и Казань, эти города дали бы не менее 500 чистых лишних денег. В Нижнем, если успею, внесу еще рублей 400. — От Тебя совсем не получаю писем, только телеграммы; должно быть, если Ты и пишешь письма, то адресуешь их на те города, куда уже поздно. — Крепко целую.

Твой Малим.

61

<Полтава. 24 февраля 1916 г.>
[616]

Миленькая Малим, вот она какая Полтава! На карточке хороша, и летом в натуре тоже, должно быть, хороша. А теперь плоховата, сыровата, серовата, грязновата. Приехал утром рано; гостиница Европейская, хорошая. Целую крепко.

Твой Малим.

62

<25 февраля 1916 г.>

Миленькая Малимочка, здравствуй! В Полтаве было очень хорошо. 406 человек, полный зал; чистых 205 р. Слушали великолепно[617]. И вообще во всех отношениях гораздо лучше, чем первое мое чтение в Полтаве[618]. — Будут еще в Полт<аве> Бальм<онт>, Северянин, Коган, Мар<ия> Моравская[619]. — Рано утром, в 6 ч., выехал в Крем<енчуг>. Пишу в вагоне. Целую крепко.

Твой Малим.

63

<Кременчуг.> 26 февр<аля 1916 г.>

Миленькая Малимочка.

Здравствуй! Читал вчера в театре «Колизей». Народу много, все сошло превосходно[620]. Результат денежный ровно такой же, как в Полтаве. Сейчас выезжаю в Одессу[621]. Крепко целую.

Твой Малим.

64

<Саратов. 16 марта 1916 г.>
[622]

Миленькая Малимочка,

Здравствуй, как поживаешь? Был вчера здесь диспут, возражатели были очень плохи, так что двоих из них пришлось уличать во вранье[623]. Еду в Царицын, в Пензе не устроилось. В Царицыне — 19-го марта. Целую.

Твой Малим.

65

<Царицын. 19 марта 1916 г.>
[624]

Миленькая Малимочка, здравствуй, как поживаешь? Приехал в Царицын, вчера был в редакции «Волго-Донского Края». Город меркантильный до крайности[625]. Сегодня читаю[626]. Целую.

Твой Малим.

66

<Екатеринбург.> 4 окт<ября 1916 г.>

Миленькая Малим, здравствуй! Пишу, едва только после долгого (21 час) ожидания опоздавшего в Екатеринбург поезда влезши в вагон. До Екатеринбурга доехал очень хорошо, без опозданий, часа в 3 дня, по местному времени, которое 2 ч<аса> впереди петроградского. Чтение прошло хорошо. Зал училища Музыкального Общества, хорошая акустика[627]. Учащимся запрещено, и были только очень немногие смельчаки, человек 30. Всего же было 252 человека. Сбор 310 р. Расходы большие — 168 р., так что очистилось 142 р., да возврат задатка 50 р., всего 192 р. Публика очень внимательная и почтительная, но, как всегда без молодежи, без особенных восторгов. В антракте пришли два журналиста местных газет, один из них передал две свои прежние статьи обо мне, — оказалось, что это тот Виноградов, статьи которого в вырезках доходили к нам и произвели приятное впечатление[628]. Затем пришла со своим мужем та самая Дора, которая играла у нас в «Земной Красе»[629]. Она — здешняя, ее муж здесь отбывает воинскую повинность; просила передать Тебе привет. Потом приходила еще какая-то Александра Павлова, которая в Москве познакомилась с одною из Чеботаревских, имени ее не знает. — Устроительница Иванова, жена хозяина музык<ального> магазина. Люди интеллигентные оба, он — сын инженера, занимавшего видный пост на Урале; был в университете, был выслан и т. д. — На другой день рассчитывал выехать в 4 ч. дня, и утром 4-го был бы в Тюмени, — переезд 12 час<ов>. Но из-за двух крушений товарных поездов около Перми поезд запоздал на 21 час; скорый проходит здесь только по четвергам; таким образом пришлось переночевать в городе; в Тюмень не заеду, поеду прямо в Омск[630], а в Тюмень — на обратном пути, если устроится. — Телеграфируй, получила ли деньги из Москвы.

Крепко целую.

Твой Малим.

Твою телеграмму об Иркутске получил, послал Жербаковой 100 р., Тебе 50 р., телеграфом.

67

7 окт<ября 1916 г.>

Миленькая Малим, здравствуй, как поживаешь? Не получаю от Тебя никаких известий, только одну телеграмму в Екатеринбурге. Пишу в вагоне, еду в Новониколаевск[631]. В Омске прошло очень хорошо, зал был почти полон, была учащаяся молодежь, но в ограниченном количестве[632]. Всего было 446 человек, валовой сбор 573 р. 40 к., из которых мне половина: 286 р. 70 к. Из этих денег переведу Тебе завтра телеграфом из Новониколаевска 140 р. В Омске не мог этого сделать, потому что выехал в ту же ночь. — Омск — степной город, пыльный, грязный, разбросанный, население грубоватое[633]. Днем было очень тепло, почти летняя погода, — здесь же южнее Петрограда: все в осенних или летних пальто. Оказалось, что я сделал очень глупо, надевши меховое пальто. Хожу, обливаясь потом от жары в мехах. — В Омск я приехал накануне лекции, 5-го, в 7 ч. вечера. Пошел в городской театр. Там давали «Хищницу» О. Миртова[634]. Пьеска как раз по омской публике. Никакой современной психологии в ней нет, — просто это хорошо припомненные воспоминания 60-х годов, и хищница Татьяна представляет собою довольно близкое повторение нигилиста Базарова[635]. Актеры довольно старые, да им в этой пьесе и делать нечего. Получше других оказалась исполнительница главной роли, в 3<-х> первых действиях достаточно недурно. Публики было много, были разговоры о пьесе, ходили по коридорам какие-то дамы разудалого вида, курили папиросы и одобряли «Хищницу». — В Омске сахару нет, мясо дорого, консервы поднялись в цене на 150 %; вывоз масла из Сибири запрещен, хотя масла здесь очень много. Цены равняются по петроградским. Банки помогают этому. Какой-то банк скупил всю кислую капусту. На вокзалах дают сахар только к кофе, а к чаю дают по два леденчика. — За Омском продолжается все та же степь. День ясный, солнечный, теплый. Вагон тесный, микст[636], на I кл<асс> всего 6 мест, все заняты. Но я спал хорошо. Воду нахожу везде, боржом. Ижевский источник здесь не знают, и его почти нигде нет. В Омске купил тарелку за 42 к., нож и вилку, сплошные стальные за 1 р. 10 к., курицу жареную и пяток яиц, которые оказались свежими. Яйца купил за 30 к., десяток 60 к., сваренные. Мышьяк принимаю исправно, на станциях беру кипяток и завариваю в вагоне чай. — Ну вот, кажется, все. Сегодня ночью думаю быть в Новониколаевске. Будь здорова. Крепко целую.

Твой Малим.

Прилагаемый листок отдай Евд<окии> Гр<игорьевне>[637], пусть перепишет на большой лист. Продолжение пришлю.

68

12 октября 1916 г.> Красноярск.

Миленькая Малим, здравствуй! Получил от Тебя только одно письмо, открытку, в Томске. Читал еще в Новониколаевске и Томске[638]. Везде недурно, в Томске очень много было публики, 800 ч<еловек>, из них 300 учащихся. В Новониколаевске зал с виду красивый, в Городском корпусе, но акустика ужасная гудит и очень плохо слышно. До войны в этом зале ничто и не устраивалось, а теперь все занято солдатами. В Томске — общественное собрание, зал большой, красивый, слышно хорошо. Публика везде здесь, очевидно, весьма холодна к теме о России и о любви к ней[639]. Да здесь все Россией считают только Европейскую Россию; даже на почте видны надписи: почта в Россию отходит тогда-то, из России… Ездить по Сибири совсем не удовольствие, и я рад, что Ты в Петрограде, а не со мною. Поезда переполнены, едва и один влезешь, грязно и неудобно; страшные запаздывания, бесконечные поэтому сидения на вокзалах; гостиницы, даже и лучшие, хуже, чем в российских городах. Публика (евреев мало) не экспансивна, никто не приходит, все смотрят буками, только в Новониколаевске пришла какая-то дама. Впрочем, в Новониколаевске ремесленники просили прочесть лекцию в пользу семейств запасных, можно бы о театре, но еще не знаю, успею ли на обратном пути[640]. — В Томске я немного опоздал на лекцию, и одна из помощниц устроителя приехала за мною. Мы уже выходили, как подошла ко мне молодая девица: — С вами ли Анастасия Николаевна? — Оказалось, что это — падчерица Константина Николаевича[641]. В прошлом ноябре он застрелился, на нервной почве, как она объяснила. Она служит в Томске. Не было уже времени поговорить с нею обстоятельнее, но Маломет (кажется, очень дельный устроитель) обещал узнать ее точный адрес и сообщить мне. Она была зимою в Петрограде, хотела повидать тебя, но в адресном столе не получила справок, нас в это время, должно быть, не было в Петрограде. На другой день я телеграфировал Тебе об этом со станции Тайга: из Томска уехал сразу после лекции, в 6 ч. утра; в Тайге пересадка, и пришлось сидеть с 9 ч. до 3 ч., потому что поезд опаздывал на 5 часов. (Томск не на магистрали, а на ветке, 82 версты от станции Тайга). — Следующий раз, если еще впутаюсь в сибирскую поездку, буду устраивать не менее 2-х лекций в каждом городе. Так все делают. Иначе получается такое впечатление, что все время или едешь в тесноте, или торчишь на вокзале, или торопишься, не выспавшись, на поезд. И почти невозможно ничего рассчитать: или опоздаешь, как в Тюмень, или приезжаешь слишком рано, как в Красноярск. — Я переводил Тебе телеграфом из Екатеринбурга 50 р., из Новониколаевска 140, из Томска 110, всего 300 р. В Томске на мою долю очистилось 450 р., из них переведу в Рязань 50 р., и Тебе сейчас перевожу тоже телеграфом 200 р. Всего, значит, Тебе послано 500 р., которые Тебе должны хватить на все домашние расходы на октябрь. Если будут от меня еще присылки, резервируй их на ноябрь. Всего у Тебя накопится, с деньгами из Москвы, 1500 р. Очень советую, если еще не сделала этого, завести безотлагательно текущий счет в каком-нибудь банке (Волжско-Камский, Азовско-Донской, Сибирский, Соединенный) на Твое имя и держать там все деньги, кроме небольшой суммы на расходы. Всякий расход можно сделать, написавши чек. Хорошо, если сообщишь мне телеграммой название Твоего банка и номер счета; переводить деньги через банк дешевле и удобнее. — Мои следующие этапы таковы:

16 октября Иркутск, Мария Федоровна Жербакова, для телеграмм Иркутск, Жербаковой.

21 октября Петропавловск Акмолинский, Леонид Степанович Ушаков, ред<актор> газ<еты> «Приишимье».

25 октября. Тюмень. Александр Александрович Крылов, Контора типографии и редакции Сибирской Торговой газеты. Для телеграмм: Тюмень, Крылову.

27 октября. Пермь. Матильда Соломоновна Симанович, музыкальный магазин.

Оттуда домой, дома буду 30 октября днем.

Крепко целую. Будь весела и здорова.

Твой Малим.

P. S. Так как есть еще Петропавловск Камчатский, то в телеграммах и письмах надо отмечать; Петропавловск Акмол<инский>.

P. P. S. Коган[642] в Новониколаевске читал с убытком; его слава до Сибири еще не дошла.

69

15 окт<ября 1916 г.> Иркутск.

Миленькая Малимочка, здравствуй! Еду, еду, от Тебя нигде нет ни письма, ни телеграммы, неизвестно, что у Тебя происходит. В Красноярске все прошло хорошо, даже были гимназисты, с которыми разговаривал в антракте[643]. И публика чуть-чуть поживее, чем в предыдущих городах. Публики было 445 ч<еловек>, зал общественного собрания, так назыв<аемый> Новый театр. Зал белый, светлый, довольно приятный, и был довольно хорошо наполнен. Приход был 527 р. 75 к., расход, с 10 % устроителю, 203 р. 60 к., из которых, как всегда, больше всего пришлось за помещение, 75 р. На мою долю пришлось 325 р. 55 к. Из этих денег я Тебе перевел телеграфом 175 р.[644], всего с раньше переведенными 675 р. Я рассчитываю, что эти деньги пойдут на хозяйские расходы на октябрь и ноябрь. Опять советую Тебе завести текущий счет на Твое имя и держать там все деньги, которые Тебе не сейчас нужны; лучше при надобности хоть каждый день писать чеки, чем держать на руках лишние деньги. Если бы я знал Твой банк, то было бы гораздо удобнее для меня и дешевле переводить через местные отделения банков те деньги, которые я отделяю для Тебя — Поезд из Красноярска по обыкновению запаздывал на 4 часа, вместо 1 ч. ночи пошел в 5 ч., так что ночь после лекции вся разбилась, и было очень скверно и тесно; только утром перешел в другой вагон, и там уже было очень удобно, и я ехал один в купе, и ночь на 15-е спал со всеми удобствами. В Иркутск приехал в 12<-м> часу, отправился на почту перевести Тебе деньги. Потом зашел в Реноме[645]. Поговорил с хозяином этой фирмы (еврей Школьник) и его сыном. Говорят о Константине Николаевиче в самых лестных выражениях; прекрасный работник, умный. Вел очень широкий, светский образ жизни. Женился на богатой женщине, вдове купца Черных, — тысяч до 100. Торговлю ликвидировали, деньги быстро растаяли. Потом запутался в делах. К тому же болезнь, начал глохнуть; грозила очень опасная операция[646]. — Пасынок служит секретарем в Томской городской полиции; выписал к себе и сестру. — Крепко целую.

Твой Малим.

70

В вагоне. 20 октября 1916.
[647]

Миленькая Малимочка, здравствуй! Писем от Тебя не получаю, так что даже не знаю, существуешь ли Ты в Петрограде. Только в Иркутске дошла до меня Твоя телеграмма о Киеве, но фамилия мне совсем незнакомая и очевидно перевранная, так что не знаю, что с нею делать, — Бапгук (?)[648] Телеграфируй от себя этому господину, что 20 ноября я могу, условия или 5 % устроителю с валового сбора (можно даже 10 %), или мне гарантированных 500 р. (с Киева нельзя взять меньше), или мне две трети валового сбора (никак не половина, и не меньше 60 %). Цифры в скобках на тот случай, если будет торговаться. — В Иркутске прошло лучше, чем в других городах[649]. Публики 1049 ч<еловек>, валовой сбор 775 р. 75 к., мне осталось чистых 516 р. 06 к., — наибольший до сих пор мой гонорар за лекцию. В публике было довольно много сочувствующих[650]. В антракте один взволнованный мальчик горячо благодарил: он первый раз (буквально!) слышал, что хвалят Россию. — Зал большой, хорошо наполнен, акустика ничего себе. — Познакомился с Чужаком[651]. Молодой человек довольно жизнерадостного вида, по манерам нечто вроде смеси Минского и Луначарского. Заведует какою-то маленькою типографиею. В сибирских газетах не участвует. Принят в «Летопись»[652], но в Горьком разочарован: посылал ему критическую статью о Горьком без похвал, и не получил даже ответа. Под руководством Чужака образовался кружок поэтов, выпустили сборник «Иркутские вечера»[653], издают журнал «Багульник»[654]. Не очень талантливые, но милые молодые люди, все не сибиряки, один, В. Пруссак, ссыльный витмеровец[655]. Были у меня, после лекции угощали меня ужином. — Встретил Вульф. Она разошлась с Синельниковым и в труппе Двинского играет в Иркутске в городском театре[656]. Видел ее в «Месяце в деревне»[657]. Все они играли, рабски следуя образцу Художественного театра, — и выходило очень средне. Потом был у нее на квартире, — она позвала меня пить чай перед лекциею. — В Иркутске провел один день после лекции, теперь еду в Петропавловск Акмолин<ский>[658]. В вагоне придется провести трое суток. Но удобно, — еду один в купе. — Крепко целую.

Твой Малим.

71

12 н<оя>б<ря 19>16. Рязань.

Миленькая Малим, здравствуй, как поживаешь? Вчера читал здесь, было очень хорошо[659]. Публики 515, в том числе ученических 254 и входных 92. (Кстати, афишу рязанскую не бросай, она мне понадобится). Сбор 441 р. 55 к., расходы 110 <р.> 88 <к.>, мне осталось 330 р. 67 к. Зал приятный с виду, но акустика трудная. Лекция здесь очень понравилась, много аплодировали, говорили много любезных слов, благодари<ли>. После деревянномозгой Сибири впечатление отрадное. Многие просили прочитать здесь еще одну лекцию. — Доехали очень хорошо, в гостинице здешней довольно удобно и чисто, и люди здесь приветливые. Итак, пока Рязанью я доволен.

Посылаю Тебе одно стихотворение.

Ходи почаще в театр, и вообще выходи и к себе зови. Живи весело, деньги не бойся вынимать с текущего счета, — будут.

Крепко целую.

Твой Малим.

Булки и пирожки великолепные. Нашел в кармане поленовицу и съел. Спасибо, целую крепко.

72

16 ноября <1916 г.> Вокзал. Курск.

Миленькая Малимочка, здравствуй, как поживаешь? Сижу на вокзале в Курске, здесь мне пересадка, еду из Воронежа в Сумы. В Рязани я зашел 12-го в Соединенный банк и перевел Тебе на твой текущий счет 300 р.; квитанцию Тебе не посылаю, везу с собою. — В Тамбове было довольно мило и удобно. Устроитель Бердоносов купил мне окорок, 23 ф<унта> по 95 коп.; в гостинице я отдал его заделать и послать по почте; пошел, должно быть, 15<-го> утром, и Ты его получить должна приблизительно в одно время с этим письмом. — Публики было много[660], успех большой, но очистилось всего 156 р.; здешняя полиция взыскала марки: губернатор нашел, что это — лекция не научная, а политическая; поэтому пришлось уплатить 58 р. — Бердоносов говорил, что желательно устроить ряд лекций по вопросам воспитания. М<ожет> б<ыть>, увидишь кого-нибудь из популярных педагогов: Золотарева, что ли, им послать (и в другие города) или Душечкина, или Калмыкову[661]. — В Воронеже день был кошмарный: Матвеев[662] с хохлацкою хитринкою сделал вид, что позаботился о моем номере в гостинице; везде все занято, пришлось ехать к нему, и он весь день висел на мне, с 9 ч. утра до самой лекции развлекая меня разговорами о себе. Очень милые люди, и он, и его дочери, — старшая где-то пряталась около своего ребенка; вторая, московская курсистка, живет в Воронеже, слабые легкие; еще дочь, рослая гимназистка, и сын кадет. Все мило, кроме того, что за нуждою надо ходить через улицу в Корпус, — в этом флигеле, где его квартира, нет удобств. — Народу было довольно много, хотя театр не полон[663]. Успех большой, как в Рязани и Тамбове. Сбор 486 р., расходы 286, остаток 200 р., который я разделил пополам и взял себе 100 р. Матвеев и другой устроитель, член местного литературного кружка, глупый, лобастый, бритый юноша из Контрольной Палаты, были очень смущены малым сбором. Сваливали вину на Куприна, который должен был читать 15 октября, но не приехал[664], и потому публика плохо верила афишам и не шла. Но собравшаяся публика была очень мила, особенно внимательна публика в верхних ярусах (городской театр). Слышно было очень хорошо. — Уехал сразу после лекции, в час ночи. — Днем читал с М<атвеевым> его статью о Леониде А<ндрееве>. Неумеренные восторги. Я советовал послать Л<еониду> Н<иколаевичу>.

Крепко целую.

Твой Малим.

Федор СологубАнастасия

* * *

Унесла мою душу

На дно речное.

Волю твою нарушу,

Пойду за тобою.

Любила меня безмерно,

Все отдала, не считая.

Любви беспредельной верный

В жертвенном пламени тает.

Не спасешь меня смертью своею,

Не уйдешь от меня и за гробом.

Ты мне — камень на шею,

И канем мы оба.

28 ноября 1921

* * *

Я создал легенду любви,

Жизнь обратил я в сказку.

Что же, душа, благослови

Страшную сказки развязку.

Все это сделал я сам.

Плакать не надо малодушно.

Душу Тому я отдам,

Кому служил я послушно.

Кончаясь, улыбнуся я,

И улыбка моя не слукавит.

Страстная мука моя

Юных иногда позабавит,

И кто-нибудь слезы прольет

Над сказкою жизни жуткой,

И даже поэму сплетет

Мечтатель с душою чуткой.

6 декабря 1921

КОЛЫБЕЛЬНАЯ СЕБЕ

Чадом жизни истомленный,

Тихо-тихо я пою,

Убаюкать песней сонной

Зыбку шаткую мою.

Спи, грозою опаленный,

Спи, от счастия спасенный,

Баю-баюшки-баю.

Вспомни верное кормило

Невозвратной госпожи,

Обо всем, что с Нею было,

Горько плача, потужи,

Все, что звало и манило,

Все, что было в жизни мило,

Туже в узел завяжи.

Вот, полуночная вьюга

Запевает: «Вью, вью, вью», —

Вея зыбко и упруго

Зыбку легкую мою.

Вышла светлая подруга

Из пылающего круга.

Баю-баюшки-баю.

Кто устал, тому довольно

Щедрых пытками годов.

Кануть вольно иль невольно

В запредельность он готов.

Руки сжавши богомольно

На груди, где сердцу больно,

Слушай вещий, тихий зов:

«Истлевающие сети

Смертным хмелем перевью.

Покачаю в тайном свете

Зыбку жуткую твою.

Улыбаясь вечной Лете,

Спи, как спят невинно дети,

Баю-баюшки-баю».

8 декабря 1921

* * *

Я дышу, с Тобою споря.

Ты задул мою свечу.

Умереть в экстазе горя

Не хочу я, не хочу.

Не в метаньях скорби знойной

Брошусь в гибельный поток, —

Я умру, когда спокойный

Для меня настанет срок.

Умерщвлю я все тревоги,

И житейский сорный хлам

На таинственном пороге

Я сожжению предам.

Обозревши путь мой зорче,

Сяду в смертную ладью.

Пусть мучительные корчи

Изломают жизнь мою.

13 декабря 1921

* * *

Мой ангел будущее знает,

Но от меня его скрывает,

Как день томительный сокрыл

Безмерности стремлений бурных

Под тению своих лазурных,

Огнями упоенных крыл.

Я силой знака рокового

Одно сумел исторгнуть слово

От духа горнего, когда

Сказал: — От скорби каменею!

Скажи, соединюсь ли с нею? —

И он сказал с улыбкой: — Да. —

Спросил я: — Гаснут ли мгновенья

В пустынном холоде истленья?

Найду ль чертогов тех ключи,

Где все почиет невредимо,

Где наше время обратимо? —

И он ответил мне: — Молчи. —

Уста, как пламенные розы,

Таили острые угрозы,

Но спрашивать я продолжал:

— Найду ль в безмерности стремленья

Святую тайну воплошенья? —

Он улыбался, но молчал.

9 марта 1922

* * *

Как я с Тобой ни спорил, Боже,

Как на Тебя ни восставал,

Ты в небе на змеиной коже

Моих грехов не начертал.

Что я Тебе? Твой раб ничтожный,

Или Твой сын, иль просто вещь,

Но тот, кто жил во мне, тревожный,

Всегда пылал, всегда был вещ.

И много ль я посеял зерен,

И много ль зарослей я сжег,

Но я и в бунте был покорен

Твоим веленьям, вечный Бог.

Ты посетил меня, и горем

Всю душу мне Ты сжег дотла, —

С Тобой мы больше не заспорим,

Все решено, вся жизнь прошла.

В оцепенении жестоком,

Как бурею разбитый челн,

Я уношусь большим потоком

По прихоти безмерных волн.

11 марта 1922

* * *

Творца излюбленное чадо.

Храня безмерные мечты,

Под сводами земного ада

В отчаяньи металась ты.

Сожгла тебя трехмерных дымов

Мгновенно-зыбкая игра,

О, шестикрылых серафимов

Лазурно-чистая сестра!

Ушла ты в области блаженных, —

К тебе, в безмерность бытия,

В чертог среди восьми вселенных

Приду и я, любовь моя.

23 марта 1922

* * *

— Ты — Воскресение! Ты, Смертью смерть поправ.

Свершила темный путь, — скажу ль, необратимый?

— Я — Воскресение, и Ты со Мной, любимый.

Смотри, как радужно сверканье райских трав! —

— А горечь терпкая земных Твоих отрав,

И этот грозный рок, немой, неумолимый? —

— В обиде горестной, в тоске невыносимой

Прошла я тяжкий путь, но этот путь был прав. —

— Ко мне Ты низошла горящим серафимом.

Вся жизнь моя была во тьме ползущим дымом.

Простила ли Ты мне безумство диких дней? —

— Пред нами вечный мир, безмерный, многоликий.

Я — Воскресение! Во мне огонь великий!

Смотри, как тает дым тех низменных огней. —

15 апреля 1922

* * *

По цветам, в раю цветущим,

Влагу росную несущим,

Ты идешь, светла, легка,

Стебельков не пригибая,

Ясных рос не отряхая,

Мне близка и далека.

Дай мне силу легким дымом

Вознестися к серафимам,

Охраняющим Твой путь,

Победить земное время

И пространств расторгнуть бремя,

И в безмерном отдохнуть.

17 мая 1922

* * *

Налей в бокал какое хочешь,

Я выпью всякое вино.

Мне ничего не напророчишь.

Все кончено, все решено.

И что же ты, моя Россия?

И что же о тебе мечты?

Куда ушла Анастасия,

Туда обрушилась и ты.

Но пламеневшая любовью

И в самой смерти спасена,

А ты, упившаяся кровью.

Какому тленью предана!

28 июня 1922

* * *

Войди в меня, побудь во мне,

Побудь со мною хоть недолго.

Мы помечтаем в тишине.

Смотри, как голубеет Волга.

Смотри, как узкий серп луны

Серебряные тучки режет,

Как прихоть блещущей волны

Пески желтеющие нежит.

Спокоен я, когда Ты здесь.

Уйдешь, — и я в тоске, в тревоге,

Влекусь без сил, разметан весь,

Как взвеянная пыль дороги.

И если есть в душе мечты,

Порой цветущие стихами,

Мне их нашептываешь

Ты Бессмертно-легкими устами.

1 июля 1922

* * *

Когда войдем мы ликовать

      В иную весь.

Тебя я буду ревновать

      Не так, как здесь.

Не отпущу Тебя одну, —

      Даю обет, —

Ни в полевую тишину,

      Ни в шумный свет.

Я обведу тебя чертой

      Моей любви.

Моею волей и мечтой

      Цвети, живи.

Все, что любила Ты, найдешь

      Еще милей,

И от меня не отведешь

      Твоих очей.

2 июля 1922

* * *

Я не хочу захоженных дорог, —

Там стережет зевающая скука.

И без того труд жизни слишком строг,

И все вокруг — несносная докука.

Я не хочу нехоженых дорог, —

Там стережет негаданное горе.

И без того безжалостен к нам Рок.

Изнемогаем в непосильном споре.

И вот я медлю на закате дня

Перед напрасно отпертой калиткой,

И жду, когда Ты поведешь меня,

Измученная пламенною пыткой.

Мой верный вождь, мой друг и госпожа,

Ты различать пути во тьме умела.

Хотя б со страхом, женственно дрожа.

Ты подвиг жизни совершала смело.

Припоминать ли мне, как в темный час

Ты погибала страшно и жестоко,

И я в неведеньи Тебя не спас,

Я, одаренный веденьем пророка?

Об этом думать можно лишь в бреду,

Чтоб умереть, не пережив мгновенья.

Не думаю, не вспоминаю, — жду

Последнего, отрадного явленья.

27 июня (10 июля) 1922

* * *

Прими Ее, мой пламенный двойник,

     Мою приветствуй Алетею,

     Склонив к Ней благосклонный лик,

Пока я к здешней жизни тяготею.

Любовь твоих блаженных дней,

     Твоя подруга будет Ей сестрою.

     Да озарится мрак Ее очей

Безгрешной вашею игрою.

В твоем саду есть дивные цветы.

     Цветы Она и здесь любила.

     Цветник свой Ей отворишь ты, —

Не надо, чтоб Ее тоска томила.

2 (15) июля 1922

* * *

Я дикий голод вспоминаю

И холод безотрадных дней.

Мне горько все, что я вкушаю,

Когда уже не разделяю

Я с Нею трапезы моей.

Мои уста уже не рады

Лобзаньям утренней прохлады,

И вдвое тяжек зной дневной,

Когда Она уж не со мной.

Зимой тепло нагретой печи

Меня уже не веселит.

Я никакой не жажду встречи,

И мне ничто не заменит

Ее стремительные речи,

Ее капризы и мечты,

И милую неутомимость,

И вечную непримиримость

Ее душевной чистоты

С безумным миром и кровавым,

Одною грубой силой правым.

И эти милые цветы, —

Пройду ли без печали мимо,

Когда Она средь них незрима.

Во мгле полдневной темноты,

В круженьи мирового дыма!

Не сложит полевых в букет,

В саду садовых не посеет,

Заботою не облелеет

Их нежно-радостный расцвет,

И каждый цветик здесь на воле

Напоминает мне до боли,

Что здесь со мной Ее уж нет.

3 (16) июля 1922

* * *

Всё дано мне в преизбытке, —

Утомление труда.

Ожиданий злые пытки,

Голод, холод и беда,

Деготь ярых поношений,

Строгой славы горький мед,

Яд безумных искушений,

И отчаяния лед,

И — венец воспоминанья,

Кубок, выпитый до дна, —

Незабвенных уст лобзанья, —

Все, лишь радость не дана.

19 июля 1922

Федор СологубПоминальные записи об Ан. Н. Чеботаревской

21 сентября 1914 года мы с Малим гуляли по набережным Мойки и Невы. Она уже оправлялась после своего первого приступа психастении, но глаза ее еще были тоскливы, и она засматривалась[*] на тусклые воды. Чтобы ее развлечь и отвлечь от этих мыслей, я прочитал ей только что сложенное тогда стихотворение «Не десять солнц»[666].

Все мои стихи о войне написаны тогда, чтобы ее подбодрить. Без нее их не было бы.


Возвращаясь из поездки с лекцией в январе 1914 г., я вез для Малим кольцо с зеленым камнем, о котором говорится в стихотворении «Неизвестность, неизбежность»[667].


Чем дальше живу, тем более люблю жизнь, хочу работать, и так много замыслов.

Многое люблю в жизни, — но что же из того.

Богато уставленный всякими яствами стол, — но все эти яства вдруг обратились в пепел, — вот что мне осталось после ее ухода от жизни.

Такая жизнь, на что она мне!


Да и нет нам места в жизни, ни ей, ни мне. Не дают места, а пробиваться локтями, зубами, когтями мы не умеем.


Живешь, всем чужой, никому не ведомый. Надо умереть, чтобы узнали.


«Ванька Ключник»[668] ей сначала не нравился. Отталкивала грубость и вульгарность русской части, чрезмерный реализм русского естества.

Кое-что я поэтому смягчил.

Потом она же хлопотала о постановке[669].

Она выбрала и расположила стихи в книгах «Земля Родная», «Фимиамы», «Соборный Благовест», «Небо Голубое»[670].

«Земля Родная» и «Фимиамы» — названия, придуманные ею, также «Небо Голубое».

Печатать «Соборный Благовест» ей теперь не хотелось.

Инсценировать «Войну и мир» — ее мысль[671].

Она вела переговоры с изд<ательством> «Польза» (Антик) о книжках «Маленький человек» и др.[672]

С Фридом и др. о кинедрамах по моим романам и рассказам[673].

Инсценировать «Мелкий бес» — ее мысль[674].


Говорила иногда:

— Отчего мы не встретились раньше! Все бы тогда было иначе.

Да, вся судьба изменилась бы.

Дремлют иногда в небесах ангелы обручения.

Или такова воля Божия?

«Господи, прости мне»…


«Камень, брошенный в воду» — она очень хотела кончить самоубийством, — бросилась в воду. Я настоял едва-едва, чтобы кончалось иначе[675].

И вот она сама — камень, брошенный в воду.


Люди, разговаривавшие с нами о моих книгах, драмах, переводах моих книг — становились часто ближе к ней, чем ко мне.

Так, дружба с Розенфелыюм и О. Миртов[676], с Фегою Фриш[677], с А. Р. Кугелем[678].


Постановка «Заложников Жизни» ей была и радость, и мука.

Самовольство Мейерхольда и Головина чрезвычайно огорчало ее[679].


Жилось голодно, когда мы весною 1921 г. пошли первый раз в эстонскую миссию.

Понесла шитую белую скатерть.

Орг не взял, но дал продовольственный пакет[680].

В Летнем Саду раскрыли и стали есть — сыр, печенье.

Были рады человеческой пище и человеческому отношению.


Очень радовала ее «Одна Любовь»[681].

Ей непременно хотелось, чтобы в эту книгу вошли некоторые триолеты. Я это исполнил, переделал их, чтобы не повторять того же слово в слово[682].


«Свирель» вся написана, чтобы ее позабавить[683].

Голодные были дни. Заминка с пайком.

Ходил на Сенную, на последние гроши, на размененные по секрету от нее германские марки купить что-нибудь вкусное. И по дороге сложил не одну бержерету.

Первые же бержереты написаны по ее желанию для вечера в Институте, где она занималась языками и литературой.


Название «Слепая Бабочка»[684] от ее слов о женской любви, в ответ на мои слова в горькую минуту:

— Зачем же ты меня полюбила?

Она сказала:

— Разве мы что-нибудь знаем об этом? Мы — как слепые бабочки.

Ф. Сологуб и Е. И. Замятин