[134]. Бузина связана с рождением в мир, взрослением, любовью, творчеством, прощанием с революционной Россией, отъездом в эмиграцию, существованием в «уединении груди»[135] и гибелью:
Бузина казнена, казнена!
Бузина — целый сад залила
Кровью юных и кровью чистых,
Кровью веточек огнекистых, —
Веселейшей из всех кровей:
Кровью лета — твоей, моей…
И даже метафора «кровь лета» вызывает грустные ассоциации, потому что летом от чахотки умерла мать. Черная бузина — напоминание об одиночестве и смерти, трагическая нота прощания. Мысль о детях в первоначальной редакции и в окончательной, где потомки названы новосёлами, кажется, идет из пушкинских стихов о Михайловском, из «Вновь я посетил…»:
Первоначальный вариант 1931 г.:
А потом — журавлиный клин,
А потом — ∞∞∞∞∞∞из-за спин
— Дети, шею себе свернете! —
На котором — на повороте
Возле дома, который пуст—
Одинокий бузинный куст[136].
Окончательная редакция 1935 г.:
А потом — водопад зерна,
А потом — бузина черна:
С чем-то сливовым, с чем-то липким.
…Над калиткой, стонавшей скрипкой,
Возле дома, который пуст,
Одинокий бузинный куст.
В письме к Тесковой из Мёдона, 27 января 1932 года, сквозит тоска по особому миру души, который связывался для Цветаевой в тот момент с поэтичной Чехией, с перепиской с Тесковой, с норвежским эпосом Сигрид Унсет: «К Вам бы я приехала домой, в мир Сигрид Унсет и ее героев, не только в их мир и в их век, но в их особую душевную страну, такую же достоверную как Норвегия на карте»[137]. Норвегия в данном случае — лишь способ сказать, до какой степени для поэта реален мир мечты. «…не правда ли — у нас столько же душ, сколько языков, на которых мы пишем» (VII, 473), — так начинает Цветаева свое первое французское письмо Ариадне Берг, дочери бельгийского инженера, русской по материнской линии. Первые девять писем написаны Ариадне по-французски. Черновики стихотворения «Бузина» говорят о том, что Цветаева во время работы над ним думала в нем о России, писала о своей русской душе. «О бузинки российской жизни / Новой »[138] — возглас в тетради 1931 года. Слова «бузинный» и «русский» в рабочих материалах 1931 года стоят рядом. Бузинный куст рос для нее в глубине России, в Тарусе, где на берегу Оки прошло ее детство:
Первоначальная редакция 1931 г.:
Окончательная редакция 1935 г.:
Новоселы моей страны!
Из-за ягоды-бузины,
Детской жажды моей багровой[140],
Из-за древа и из-за слова:
Бузина (по сей день ночьми…
Яда, всосанного очьми…)
По-прежнему бузинный куст вызывает волнение, сопряженное отчасти с «пиитическим» ужасом (Пушкин). Строки письма Цветаевой к А. А. Тесковой от 7-го июня 1936 г., посвященного короткому путешествию в Брюссель, подчеркивают, что образ бузины продолжал ее волновать и позднее: «В Брюсселе я высмотрела себе окошко (в зарослях сирени и бузины, над оврагом, на старую церковь) — где была бы счастлива. Одна, без людей, без друзей, с новой бузиной»[141]. Этот фрагмент показывает, что в восприятии куста имеет значение не территория, не местность, не страна, а поэтичность вида из окна.
Свои взаимоотношения с бузиной и с Россией в черновике 1931 г. Цветаева выразила следующей метафорой: «Против сердца и против воли / — Знамя! — связь меж тобой и мной… / Я бы века болезнь — бузиной / Назвала»[142]. Окончательный вариант финальных строк стихотворения был найден еще в 1931 году:
Бузина багрова, багрова!
Бузина — целый край забрала
В лапы! Детство мое у власти.
Нечто вроде преступной страсти
Бузина, меж тобой и мной.
Я бы века болезнь — бузиной
Назвала…
Вероятно, эти строки следует читать буквально: бузина — сила, соперничающая с советской властью, которой не отдала мир детских воспоминаний поэта. В рукописи 1931 г. Цветаева рифмует огнекистую бузину со стихом, говорящим о рождении в России как о роке: «И — рождения грозный рок»[143]. Эпитет «огнекистая» бузина сближает ее с рябиной. И в черновиках 1935 года бузина — древесная «родня» поэта, обольщающая и пугающая: «Как живется тебе, — родня / Бузина без меня, без меня…»[144]; бузинный сад для Цветаевой — соблазн жизни и пагуба — «Сад тиранов и террористов!»[145]. Не случайно она заканчивает стихотворение в полугодие гибели Гронского: «Vanves, 21го мая 1935 г. (полугодие гибели Н. П. Г. — Сергиевское Подворье)»[146], — и стихотворение оказывается уже не только о ней, а шире — о судьбе ее собственной семьи, судьбе русских поэтов и России.
Глава втораяКРАЙ СТОЛА
Переписка с Пастернаком в 1931 году обрывается, и Цветаева тяжело переживает это. Она пишет цикл стихов «ICI — HAUT» памяти Волошина, потом возвращается к правке цикла «Стихов к Пушкину», возможно, объединив Волошина и Пушкина в земной и небесной географии: на поле тетради — слово «Гурзуф» («Юрзуф») — волошинских и пушкинских мест. Первое письмо Пастернаку после двухлетнего перерыва датировано 27-ым мая 1933 года в ответ на присланную в подарок книгу стихов: «Борис Пастернак. Стихотворения. В одном томе». Л.: Издательство писателей в Ленинграде, 1933.
Цикл «Стол» в июле 1933 года — о письменный столе, растущем из темного леса Вечности, писался одновременно с обдумыванием автобиографическойпрозы, мысленно посвященной 20-летней годовщине смерти отца, 27-летней годовщине смерти матери. В рабочей тетради 1933 года приписка к циклу «Стол»: «5/18 июля 1933 г. — 5/18 июля 1906 г., день смерти моей матери, навсегда памятный. 27 летназад. Больше четверти века. Все помню. Та же»[148]. Рассказывая в лирической прозе о труженическом подвиге Ивана Владимировича Цветаева, Марина Ивановна размышляет и о собственном пути поэта. Начало профессионального писательства Цветаевой совпало со смертью отца в 1913 году. Именно тогда Цветаева писала свои «Юношеские стихи», пророческое «Моим стихам, написанным так рано…», «Встречу с Пушкиным». Отец и мать — пример подвижнического служения науке и искусству. В 1913-ом году Марина Цветаева мечтала об осуществлении в стихах всего несбыточного, воспринимала родиной души лирику:
С детской песней на устах
Я иду — к какой отчизне?
— Все, чего не будет в жизни
Я найду в своих стихах!
В цикле «Стол», в июле 1933 года Цветаева отмечает тридцатую годовщину своего профессионального писательского труда:
Тридцатая годовщина
Союза — верней любви.
Стол выступает символом поэтического творчества. «Мой четвероногий друг»[149], — отмечает Цветаева в тетради, работая над первым стихотворением цикла, уподобляет свой стол псу и слону. Первое дает товарищество, верность службы, второе — выносливость, устойчивость. В черновом, рабочем варианте Цветаева, подчеркивая надежность творческого стола, написала:
Стол: якорь, оплот и грунт —
Стол, стойкий во весь мой бунт?[150]
Творчество — охрана, защита, земля поэзии, остров одиночества. В окончательном тексте стихотворения стол сравнивается со шрамом, с уродливой отметиной. Вероятно, Цветаева вспоминала некрасивого, прекрасного Сирано де Бержерака Ростана, которого примерно в те же дни, 19 июля 1933 г., упомянет в письме к Рудневу, когда будет писать о Ходасевиче: «Мы из одной семьи, Monsieur de Bergerac»[151], — подразумевая семью поэтов, духовное единство поколения Серебряного века[152]. Стол Цветаевой — «вьючный мул», несший «поклажу грёз» — не снисходил до века, до его преходящих ценностей; был «строжайшим из зерцал», неподдельным отражением переживаний художника, преградой мирским соблазнам, радостям и низостям. Творчество — «дубовый противовес / Льву ненависти, слону / Обиды» — метафора неприятия века, разлада с действительностью, символ силы и одиночества. «Заживо смертный тес» ремесла не давал жить земной жизнью, но менялся, «большал», «ширел», чтобы вместить все, требовавшее словесного воплощения. От категории малого пространства Цветаева переходит к категории географической. Стены дома исчезают, а дом души становится равным земному шару. Кант столовой скатерти превращается в прилив лирической волны. Подобно тому, как на сухой пустынный пляж набегают волны, на поэта обрушивается лирический прилив, море лирики. Чтобы передать силу творческого зова, Марина Цветаева рисует очеловеченные образы стола: отбивал «Как Шах / Красавицу / Изменницу»; «как Маг / Сомнамбулу»; «как бог / избранницу»