Кнуд не внял словам супруги и поехал к своему шурину, не боясь вещего сна. Цветаева вместописьма пишет стихи Штейгеру, подобно внучке Владимира Мономаха, чтобы заклясть молодого поэта от гибели. Теми же двумя днями датировано стихотворение «В мыслях об ином, инаком…» — восемь строк о собственной смерти, в котором, по наблюдению Е. Б. Коркиной, отразилась «История» Тита Ливия[265].
Еще одна перекличка с творчеством поэта 19-го века — в стихотворении «Когда я гляжу на летящие листья…»[266]. Стихотворение «Средь шумного бала…» А. К. Толстого Цветаева вспоминает, как и в стихотворении 1935 года цикла «Отцам», и в этом воспоминании — тоска по прошлому, по молодости, по любви, потому что в октябре 1936 года она чувствует себя никем не любимой. И романс П. И. Чайковского на стихи А. К. Толстого, звучит для нее лейтмотивом любви и царства Души 19 века, который она ощущала своим:
Я думаю (уж никому не по нраву
Ни стан мой, ни весь мой задумчивый вид),
Что явственно желтый, решительно ржавый
Один такой лист на вершине — забыт[267].
В черновом варианте первого четверостишия Цветаева с горечью отождествила октябрьские листья с листами своих писем, сдаваемыми в архив, заранее ощутив посмертное значение своей частной жизни. Она написала так о письмах Штейгеру, переписка с которым зашла в тупик, или о письмах Пастернаку: последнее письмо от Бориса Леонидовича она получила около 3 октября 1935 года. Для нее разминовение с Пастернаком было главным поражением, главной печалью, хотя миновал год после его приезда в Париж.
В 1936 году Цветаева переведет на французский несколько пушкинских стихотворений, в том числе: «Бесы», «Няне», «К морю», «Заклинание», «Для берегов отчизны дальной», «Приметы», «Пророк»[268], напишет прозу «Нездешний вечер» памяти М. Кузмина; в 1937 году — лирическую прозу «Мой Пушкин», «Пушкин и Пугачев», «Повесть о Сонечке», но законченного лирического стихотворения не создаст ни одного. Последние настоящие стихи, «Стихи к Чехии», будут записаны в 1938–1939 годы. Стая стихов 1938–1939 гг. появится от любви к стране, бывшей родиной ее сына, ее стихов и в каком-то смысле символом ее души. «Стихи к Чехии» — один из последних всплесков вдохновения поэта, чьим пером движут любовь и горечь, страстный протест против насилия. Строчку чешского гимна «Где дома я? Где дома я?» — Цветаева вспомнит в одном из стихотворений, потому что в этом вопросе — и ее боль бездомного поэта, в 1922–1925 годы обретшего в Чехии «вековую родину / Всех — кто без страны!», место, где «думалось и пелось». Тескова, приславшая Цветаевой перевод гимна Чехии, написала, что «дом» в строках гимна не «здание», а как немецкое Heim, то есть «Родина». И для Цветаевой близкое, конечно, Hain (роща). В «Стихах к Чехии» у Цветаевой негодуют и чехи, и деревья, и земные недра:
По богемским городам —
Или то не барабан
(Горы ропщут? Камни шепчут?)
А в сердцах смиренных чешских —
Гне‒ва
Гром:
— Где
Мой
Дом?
Поэт, сроднившийся с Прошлым, прощается с чешским раем, со своим Веком:
Лес мой, прощай!
Век мой, прощай!
Край мой, прощай!
Мой — этот край!
В тот момент Цветаева жила в Париже, в гостинице «Иннова», на бульваре Пастёр. Оставалось два с половиной месяца до отъезда в СССР…
Иконопись в поэтическом сознании Цветаевой
Внучка священника —
а в церкви чувствую себя
нечистым духом,
или Хомой Брутом:
жуть порчи, риз и ряс,
золота и серебра.
Иконы (лики!) и свечи
(живой огонь!) —
люблю.
Нечаянная радость
В течение всей жизни икона была необходимой спутницей, хотя Цветаеву, внучку священника, нельзя назвать человеком набожным и религиозным, в обывательском понимании этого слова (вспомним, как юная Цветаева, боготворившая Наполеона, завешивала изображения Спасителя его портретами)[269]. Цветаева неоднократно уточняла, что она человек нецерковный, а околоцерковный. Икона являлась помощницей на путях земных, зрительным образом для воплощения незримого мира душевных переживаний, импульсом к созданию ряда произведений. Это отражают циклы «Подруга», «Стихи о Москве», «Ахматовой», «Стихи к Блоку», цветаевские поэмы[270]. Изобразительное начало, на первый взгляд, мало значимое у Цветаевой, актуализируется при обращении к некоторым темам. Отношение к иконе иллюстрирует диалог с подраставшей дочерью Ариадной: «Аля: 3-го апреля 1925 г.
– <Марина>! Две вещи разные и равно-ужасные: икона — зеркало.
(Я): Икона — око. Если не око — картина»[271]. Итак, для Цветаевой икона была ценна прежде всего ликом, в иконе она видела картину, художественное, мифологическое, эстетическое начало. «Икона — око» — сама анаграмматическая, паронимическая формула объясняет, что в иконе для Цветаевой в первую очередь важно ее видение иконы. Икона является ярким графическим, эстетическим образом, выражающим восхищение земными существами. С иконой поэт может разговаривать, как с человеком. Мотив разговора с иконой Богородицы звучит, например, в стихотворении «Каждый день все кажется мне: суббота…». Цветаева часто обращалась в лирике к образу Богородицы; тема материнской любви для нее очень важна, может быть, особенно потому, что она страстно любила свою рано умершую мать. В стихотворении «Бог согнулся от заботы…» (1916) Цветаева объясняла, что больше бога любила «милых ангелов его», — поэтов, наделенных Богом талантом писать стихи[272]. Цветаевой свойствен взгляд на любимую личность, как на икону, которая воплощает сверхчеловеческую прелесть. В цикле «Подруга» Цветаева рассказывает о посещении вместе с С. Я. Парнок, вероятно, в Ростове Великом храма; но очевидна двусмысленность этого текста, в котором восхищение иконописным образом Богоматери переносится на отношение Цветаевой к Софье Яковлевне:
Как в час, когда народ расходится,
Мы нехотя вошли в собор,
Как на старинной Богородице
Вы приостановили взор.
Как этот лик с очами хмурыми
Был благостен и изможден
В киоте с круглыми амурами
Елисаветинских времен.
Как руку Вы мою оставили,
Сказав: «О, я ее хочу!»
С какою бережностью вставили
В подсвечник — желтую свечу…
— О, светская, с кольцом опаловым
Рука! — О, вся моя напасть! —
Как я икону обещала Вам
Сегодня ночью же украсть!
Цветаева явно занята своей земной любовью больше, чем любовью к Богу. Мирские чувства подруг друг к другу спорят с христианским чувством; светская красота руки Парнок, «с кольцом опаловым» противопоставлена иконографическому изображению Богородицы. Опал, в данном контексте, олицетворяет именно страстное, огневое начало[273]. Не случайно, стихи, говорящие о необходимости освобождения от неразрешенной Богом любви, помечены христианским праздником — днем Вознесения 1915 года. С. Я. Парнок посвящено стихотворение «В оны дни ты мне была как мать…», в котором, прощаясь с подругой, Цветаева надеется на Прощеное воскресенье того света как на момент возвращения любви в духовном русле. Этот духовный мотив подчеркивают строки: «Не смущать тебя пришла — прощай! / Только платья поцелую край…». В стихах 1916 года вообще заметно усиление религиозного начала. Связано ли это с разрывом к С. Я. Парнок, «восхитительная прелесть» любви к которой казалась нарушением церковной морали, или с отношением к Блоку — любовь к его заоблачной поэзии потребовала новых слов и образов?[274] Расцвет православной символики у Цветаевой приходится именно на стихи «Вёрст», «Лебединого стана» и «Ремесла», но и здесь поэты воспринимаются ангелами в человеческом обличье. Иконописным видится лик А. Ахматовой: «Тебе одной ночами кладу поклоны!» (1 июля 1916)[275]. В письме к Ахматовой от 17 русского марта 1921 года дочь Цветаевой Аля писала, что над ее кроватью — большой белый купол (Марина вытирала стену, как рука достала), а в куполе — «два календаря и четыре иконы. <…> На календаре — все православные и царские праздники. Одна иконочка у меня старинная, глаза у Богородицы похожи на Ваши»[276]. Так же иконописен образ А. Блока: «Вседержитель моей души»; «Восковому, святому лику / Только издали поклонюсь». В Блоке, который ощущался источником «света божественной истины», более близким к Богу, чем сама Цветаева, она видела абсолютное поэтическое, духовное, творческое начало, ей был близок мистико-религиозный мир его поэзии. В сборнике «Психея» Цветаева опубликовала пять стихотворений к Блоку под названием «Свете тихий», дав циклу заглавие словами древней песни, которая звучит в начале Великой Вечерни, говорит о свете нового дня Вечности, которую принес на землю Христос («Пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний,