Цветаева ценила чужое умение шить, сама могла сшить сыну Муру три пары штанов (!) и однажды написала о необходимости обучения искусству кройки и шитья, а в ее стихах периода «После России» швейка — один из самых значимых символов поэта. Источником этого образа швейки, вероятно, является биография И. В. Гёте, происходившего из семейства портных. Гёте был для Цветаевой старшим поэтом, поэтому швейка, в ее словаре, Поэт, который подчиняется Портному, Высшей Силе. Шить и писать для Цветаевой — глаголы близкие: «Целую жизнь тебе сшила в ночь / Набело, без наметки»[461] — строки «Поэмы Конца» о подлинности поэтического высказывания. О своем полном неумении кроить Цветаева когда-то сожалела в «Моих службах» (IV, 473). В одном из писем Ариадне Берг[462] в 1935 году Цветаева написала: «Сумеем ли мы с Вами, общими силами, сшить Муру рубашку с длинными рукавами, т. е. списать ее с уже имеющейся старой? Или Вы так же не умеете кроить, как я? (Умею только рабски шить…)» (VII, 480). Совершенно понятен иносказательный подтекст слов в письме А. Берг: писать стихи это и есть рабски шить… И в связи с темой шитья — вариация строки, которую Цветаева смолоду любила цитировать: «…Всё же промчится скорей штопкой обманутый день… (В подлиннике — ПЕСНЕЙ. Стих, кажется, Овидия)»[463]. В этот день, 12 августа 1929 года, Цветаева в Мёдоне штопала, сын Мур играл[464].
Зная о бедности, в которой жила семья Эфронов, невозможно вообразить, чтобы Марина Цветаева следила за модой, но то, как она пишет о моде и стиле, заставляет думать, что интерес к красивой одежде был. В стихотворении 1924 года «Полотерская», где в образе мраморной богини Цветаева изобразила себя, упоминается имя известного в России модельера — Ламановой: «Та богиня — мраморная, / Нарядить — от Ламановой, / Не гляди, что мраморная — / Всем бока наламываем!» Цветаева после возвращения в СССР общалась художницей. Возможно, они были знакомы еще в революционную пору, когда Ламанова делала костюмы к спектаклям Вахтангова[465]. В эмигрантские времена нарядить Цветаеву было некому, хотя иногда что-то шилось и перешивалось, чтобы можно было выступить на поэтическом вечере. В письме к Саломее Андрониковой-Гальперн Цветаева просила о денежной помощи, чтобы оплатить платье, готовившееся для ее вечера в мае 1931 года: «…Шьется — с грехом пополам — платье (из бывшего, далеких дней молодости, к счастью длинного — платья вдовы посла Извольского[466]. Красного (платья, а не посла!) и нужно на днях за него платить» (VII, 138). Продолжая тему в другом письме, Цветаева рассказывает: «Читала в красном до полу платье вдовы Извольского и очевидно ждавшем меня в сундуке 50 лет. Говорят — очень красивом. Красном — во всяком случае. По-моему, я цветом была — флаг, а станом — древком от флага. Когда читала о <Мандельштаме>, по залу непрерывный шепот: „Он! Он! Он — живой! Как похоже!“ и т. д.» (VII, 140) Об этом платье другой корреспондентке Цветаева пишет: «Это мое первое собственное (т. е. шитое на меня) платье за шесть лет» (VII, 338). «У меня два платья, — сообщает она 21 июня 1931 года С. Андрониковой-Гальперн, — одно черное, до колен — моего первого вечера (1926 г.) другое — красное, до земли — моего последнего вечера (1931) — ни одно не возможно. Может быть у Вас есть какое-нибудь Вам не нужное, <…> у меня, кроме этих двух, только фуфайки или из toile basque[467] (зебра или забор!)» (VII, 141). Поражает, что о книге «После России», которую в 1923 году Цветаева уже воображала внутренним взором, она скажет, применив метафорический образ сбрасываемого к ногам платьяжизни: «Это книга отрешения: платье всё время падало, я его вяло удерживала — и вдруг задумалась, загляделась, а оно — <пропуск одного слова — Е. А.> — скользнуло и вот — кружком как пес у моих ног: жизнь»[468]. Лирическая героиня стихов периода «После России» — незримая, выписавшаяся «из широт», оказавшаяся на дне существования, на дне своей бездонной души, поэтому речь уже не идет о земных одеждах: «Понимаешь, что из тела / Вон — хочу». Цветаева надеялась на потусторонний мир, как на более совершенную, духовную и справедливую область; и, как истинная представительница прекрасной половины человечества, в своем воображении, представляла уход в загробный мир «лестницей трав несмятых» и новое платье души, «ризы — прекрасней снятых / По выходе из вод…», подразумевая новые возможности самовыражения, наряды в не будничном, а в метафорическом смысле, ткани новой словесности («Так, заживо раздав…», 1922). В письме 1925 года Цветаева размышляла: «Сильнее души мужчины любят тело, но еще сильнее тела — шелка на нем: самую поверхность человека! (А воздух над шелком — поэты!)» (VI, 729). Упоминания тех или иных деталей костюма — это всегда символы духовного существования: Вместо описаний платьев лирической героини — «дуновение Эвридики», отринувшей «последние клочья покрова», кость и кровь Ариадны, дыхание прозорливицы в «Проводах», Офелии, с единственной земной приметой — рутой в руке. Цветаева противопоставляет поэта человека «с заплатами» в «Поэме Заставы» приверженной шелкам буржуазии: «Гвоздь — вашему подолу шелковому!» Метонимическими признаками лирической героини выступают наклон, взгляд, жест, волосы. В цикле «Магдалина» лирическая героиня воплощается «некою тканью», «ливнями волос и слез». Цветаева живописует себя Сахарой, расщелиной, скалой, деревней, театральным занавесом или райской змеей, меняющей кожу: «Я сегодня в новой шкуре: / Вызолоченной, седьмой!»[469].
В письме к Иваску 4-го апреля 1934-го года Цветаева, отвечая на его слова в статье о ней, где он употребляет слова «колье» и «хитон»[470], она замечает: «КОЛЬЕ, ХИТОН — да это же маскарад! Кстати, ни „колье“, ни „хитона“ у меня в стихах (да и в прозе) НЕ найдете. Вы просто употребили НЕ ТЕ слова. <…> „Колье“ <…> — символ роскоши, вещь, которой я — кроме как в природе, т. е. в контексте деревьев, ручьев и т. д. — того изобилия — ОТРОДЯСЬ брезгую. А хитон оставим Вячеславу[471]: прекрасному ложно-классику» (VII, 381)[472]. Только раз у Цветаевой встречаем пеплум (пеплос), но это у ее Федры, где выбор облачения обусловлен эпохой и темой. Мифологические героини стихов Цветаевой, замещающие образ автора, почти не имеют «земных примет». Поэт использует только эмоциональную силу мифологического сюжета. Миф и есть одежда лирической героини, живущей обнаженной душой. И если элементы одежды упоминаются, то непременно те, которые в поэтическом мире Цветаевой соотнесены с Небом, с Градом Друзей, с героикой, с военно-рыцарским началом. Когда поэт одевает своих героев в какие-то свойственные эпохе костюмы, то обязательно в костюмы символические: «Перстень — панцирь — печать — и пояс…» в «РАСЩЕЛИНЕ»; «Кутают ливни плечи / В плащ» в «Сивилле»; край плаща в стихотворении «Брожу — не дом же плотничать…»; метафорический плащ Федры в «Облаках», небесный плащ Бога в цикле «Бог». В письме к А. Берг Цветаева рассказывает свой сон шестнадцати лет о цветке в плаще, повлиявшем на создания поэмы «Молодец»[473]. Таким образом, образ плаща оказывается по-прежнему едва ли не главным выражением творческого, созидательного, одухотворяющего начала.
Портрет времени изображается как портрет неверной, блудной женщины, портрет нераскаявшейся Магдалины с обновой («ХВАЛА ВРЕМЕНИ»). Вместо розового платья юношеских мечтаний — шорохи и шелесты книжных страниц и весенние чешские ручьи: «Как Дзингара в золоте / Деревня в ручьях». Земной «парче», воплощенной красоте противостоит в сборнике «После России» очарование невидимого духовного мира «вереск-сухие ручьи». Любимый, молодой красный цвет «старится», уступая место седостям, тусклостям, серебряностям новой Марины — эмиграции, уединения, углубленного самосозерцания. В стихах «После России» утверждается не красное, а седое, серебряное, прозрачное, нездешнее: «(Я краске не верю! / Здесь пурпур — последний из слуг!)» в «Деревьях». И если торжествует земная любовь, то ей не нужны наряды: «Всю меня в простоволосой / Радости моей прими!». Еще иногда очаровывают «шелка» души, уст, но четче проступает мир, где прельщает не платье, а «мнимость другой руки…». Неоднократно повторяется в стихах «После России» мотив крылатого или мужественного рукава: («Провода», № 3 цикла; «Так, в скудном труженичестве дней…»). Цветаева представляет мир спартанской дружбы, поэтического родства, «плоских как меч одежд» («Помни закон…»). В «Новогоднем» (1927) вообще отсутствуют упоминания одежды, и только чернильныйследнаруке является земной приметой умершего Рильке. Не случайно в черновике стихотворения, обращенного к покойному Стаховичу (1919), Цветаева отмечает важную для нее неловкость: она стоит над гробом Стаховича в варежках, противопоставляет аристократические «восхитительные руки»[474] Стаховича своим, рабочим: «Простите мне, мой светский друг, / Что в варежках стою»[475] Сравним окончательный вариант: «Прославленный простите, друг, / Что в варежках стою!»[476]