Неизвестное о Марине Цветаевой. Издание второе, исправленное — страница 3 из 43

<…> Мое белое убожество бок о бок с черным божеством. В каждом негре я люблю Пушкина и узнаю Пушкина, — черный памятник Пушкина моего до-грамотного младенчества и всея России» (V, 60–61). Цветаева проводит важную для нее параллель: памятник Пушкину был как звучащий рояль, воплощение искусства, божества, которому учила молиться мать, изумительная пианистка. И, как раскрытый рояль, памятник Пушкину воспринимался живым существом, способным сдвинуться с места Командором. Однажды в дом отца Марины пришел старший сын Александра Сергеевича, Александр Александрович Пушкин, сын «Памятник Пушкина». Для ребенка это был приход проснувшегосяпамятника. С ним соединялись хрестоматийные пушкинские стихи о памятнике поэтическом, нерукотворном.

2. Загадочный треугольник

Реальные прототипы Каменного Ангела — Сергей Яковлевич Эфрон, «Ангел и Воин»[25], и актер Вахтанговской студии, Юрий Александрович Завадский. О муже в июле 1919 года Цветаева запишет слова дочери, показавшиеся точными: «Ничего от Амура, все — от Ангела»[26]. К Юрию Александровичу Завадскому, игравшему Святого Антония в пьесе Метерлинка «Чудо Святого Антония»[27], обращен в 1918–1919 годы блистательный, моцартовский, «театральный» цикл «Комедьянт» В «Повести о Сонечке» (1937) о Завадском Цветаева напишет: «…у него и лица не было <…>. Было собирательное лицо Ангела, но до того несомненное, что каждая маленькая девочка его бы, из своего сна, узнала. И узнавала» (IV, 336–337). Вероятно, Цветаевой показалось, что лицо Завадского своей прелестью похоже на лик снившегосяей в детстве ангела. Там же, в «Повести о Сонечке», Цветаева объяснила: «Ему моя пьеса (пропавшая) „Каменный Ангел“: каменный ангел на деревенской площади, из-за которого невесты бросают женихов, жены — мужей, вся любовь — всю любовь, из-за которого все топились, травились, постригались, а он — стоял… Другого действия, кажется, не было. Хорошо, что та тетрадь пропала, так же утопла, отравилась, постриглась — как те… Его тень в моих (и на моих!) стихах к Сонечке… Но о нем — другая повесть» (IV, 337–338). На наш взгляд, из этих слов Марины Цветаевой не следует выводить критическое восприятие пьесы. Цветаева радуется исчезновению тетради, словно видя в этом какое-то предзнаменование, потому что пьеса хранила волшебно-туманный отсвет детских снов, фантазий, прочитанных книг, встреч с людьми, ставших далеким воспоминанием.

Тетрадь с текстом пьесы, столь одушевленно обрисованная в приведенной выше цитате (отравилась, постриглась), была подарена другом, бывшим любовником или возлюбленным. Это следует из записи черными чернилами, сделанной на Крещение неустановленным лицом: «Когда будете писать стихи вспоминайте того, <кто><Вам> подарил эту тетрадь. <Подпись нрзбр.> 19 <января> 18 г.»[28]. Кто автор подписи? Это мог быть человек, очень напоминавший Завадского по сыгранной в жизни Цветаевой роли. 18 января 1918 года Сергей Эфрон уходил в добровольческую армию. Этим днем датировано стихотворение «На кортике своем: Марина…» — клятва в верности. Именно на следующий день после отъезда мужа Цветаева встретилась с дарителем тетради и получила утешительный подарок. Тетрадь мог подарить Н. А. Плуцер-Сарна или актер-студиец Володя Алексеев, или кто-то еще из художественно-театральной среды. Так или иначе, к дарителю Цветаева сохранила добрые чувства. Тетрадь открывается письмом неустановленному лицу, датированным 31-ым января 1919 года (ст. ст.)[29]. Письмо обращено к некой даме или подруге. В нем Цветаева дает оценку личности Завадского — и — оценку своей любви. Даватьотчет можно кому-то близкому, кого любишь. В 1919 году Цветаева могла мысленно обратить строки письма к поэтессе и подруге Софье Яковлевне Парнок, с которой ее связывал бурный и страстный роман, оставивший заметный след в творчестве[30]. Они расстались три года назад, но Цветаева еще не забыла о Парнок: об этом свидетельствует сон о ней 1919 года[31]. Парнок в 1919 году находилась не в Москве, а в Крыму, и попытка эпистолярного диалога объяснима. Кроме того, сама потребность соотнесения любви подруге (Она) и любви к мужчине (Он) свойственна Марине Ивановне, что открывает более позднее письмо К. Б. Родзевичу, в котором сравниваются две любви: «…с подругой я все знала полностью, почему же я после этого влеклась к мужчинам, с которыми чувствовала несравненно меньше? Очевидно, голос природы, тайная надежда получить все это — и несравненно больше! — от друга, — чудом каким-то, в которое я не верила, — п. ч. никогда не сбывалось! <…> Тоска по довоплощению. <…> Ваше дело — сделать меня женщиной и человеком, довоплотить меня»[32]. Еще одно: Парнок в цикле «Подруга» (первоначально цикл назывался «Ошибка») для Цветаевой ассоциируется с театром Шекспира: «Всех героинь шекспировских трагедий / Я вижу в Вас». Речь, вероятно, не только о трагедийности мироощущения. В поведении, жестах подруги нечто театральное, что показывает стихотворение «Могу ли не вспоминать я…», датированное 28-ым января 1915 года. Так что Цветаева отмечает своим письмом к Парнок 31 января 1919 года годовщину своей с ней любви, невольно соотнося комедианта Ю. Завадского и трагическуюгероиню С. Парнок. Она поэт, «демон крутолобый», «Снежная Королева», «не женщина и не мальчик», из-за нее, для нее созданы многие «Юношеские стихи». В 1919 году Цветаева дружна с Сонечкой Голлидэй — актрисой и соименницей своей бывшей Сони, это тоже напоминание о романе юности.

Кажется, Завадский в час письма к Парнок перестал быть Ангелом, Памятником, Цветаева уже не видит в нем кумира, обманоткрылся, спектакльокончился? Парнок — «Ошибка», Завадский — «Комедиант». Само слово «комедиант» в словаре Даля толкуется не только как «актер, лицедей», но и — «притворщик, лицемер».

Красными чернилами Цветаева надписала в тетради: «Черновики пьес Марина Цветаева Москва, январь 1919 г.». Далее — эпиграф: «‒Любовник — друг, но Любовь — еще больший друг (‒ Платон друг, но Истина — еще больший друг)»[33]. Свои произведения воспринимала Цветаева средством сказать истину, утвердить некий закон, дать свою философию любви. И обращаясь к теме, она вспоминает Возлюбленного и Возлюбленную своей жизни, Друга и Подругу. Собиралась ли она отправлять С. Парнок это письмо? Скорее всего, ей нужен был собеседник, и жанр письма — средство «поговорить» о том, что дорого, важно или… смешно.

3. С бандой комедиантов

Ю. Завадскому Марина Ивановна посвятит январское стихотворение «Beau ténébreux! — Вам грустно. — Вы больны…»[34] (1918), стихотворение «Как много красавиц, а ты — один…» (6 февраля 1918 ст. ст.), с мотивами театра, рампы, рисующее существо, привыкшее к поклонению. О Завадском 4 марта 1919 г. — незавершенное стихотворение «Сам Чорт изъявил мне милость» (цикл «Комедиант»), где Цветаева корит себя за неверность. В черновике она писала:

Пока на донскую спевку

<Спешил> лебединый стан

Душа моя блудной девкой

Шаталась по всем местам.

Что ад мне треклятый Дантов!

Я с Чертом с самим в родстве; —

Я с бандой комедиантов

Браталась в чумной Москве!

О да! Ваши губы красны,

И фраки на вас свежи, —

И все вы равно-прекрасны

При газовом солнце лжи![35]

На следующей странице Цветаева продолжает работу над стихотворением, словно бы отвечая на «Сонет» Парнок к Цветаевой 9 мая 1915 г.: «Где всходит солнце, равное тебе? / Где Гёте твой и где твой Лже-Димитрий?»[36] Этого мечтанного Лже и рисует Марина Ивановна в письме к Парнок. «Газовое солнце лжи» — так метафорически Цветаева видит в стихотворении ночныедекорации жизни, заставившие ее поверить в Ангела-Завадского:

О да! ваши губы красны,

И фраки на вас свежи.

И все вы равно-прекрасны

При газовом солнце лжи.

Хребет вероломства гибок:

О, сколько вас шло на зов

Рублевых моих улыбок,

Грошовых моих стихов.

……………………………..

Тщеславья и вероломства

Бесстрастный скупой союз[37].

Завадский для Цветаевой в марте 1919 года в веренице подаренных стихами, презрительно названных грошовыми. В нескольких текстах этого периода слышится мотив мучительной борьбы с собой: «Пригвождена к позорному столбу / Бессонной совести старинной»[38]. В семитомнике стихи опубликованы без даты по копии беловой тетради в цикле <Н. Н. В.>, где отдано предпочтение иному эпитету: «Пригвождена к позорному столбу / Славянской совести старинной» (I, 531). И в мартовском стихотворении 1919 года «О нет, не узнает никто из вас…» автор рисует метафорический образ душащей совести, мучительное сознание измены:

О нет, не узнает никто из вас

— Не сможет и не захочет! —

Как страстная совесть в бессонный час

Мне жизнь молодую точит!

Как душит подушкой, как бьет в набат,

Как шепчет все то же слово…

— В какой обратился треклятый ад