Неизвестное о Марине Цветаевой. Издание второе, исправленное — страница 31 из 43

[512], Л. М Эренбург — браслет, Е. Е. Тагер — цепочку-ожерелье с десятью подвесками в форме бурбонских лилий[513], Коралловые бусы, подаренные З. Кульмановой, представлены ныне в мемориальной квартире Цветаевой[514]. В одном из последних стихотворений февраля 1941 года о близости смерти Цветаева написала, использовав в качестве символа жизни любимый янтарь: «Пора снимать янтарь, / Пора менять словарь, / Пора гасить фонарь / Наддверный…» (II, 368). Из воспоминаний Л. М. Эренбург известно, что в день самоубийства Марины Цветаевой, 31 августа 1941 года, подаренный ею серебряный браслет разломился надвое прямо на руке[515].

Я голею…

В юношеском стихотворении, созданном в день Вознесения 1915 года, Цветаева так писала о своем союзе со стихией Воздуха:

Что видят они? — Пальто

На юношеской фигуре.

Никто не узнал, никто,

Что полы его, как буря.

…………………………

Как птицы полночный крик,

Пронзителен бег летучий.

Я чувствую: в этот миг

Мой лоб рассекает — тучи!

(I, 236–237)

В Мёдоне в 1928 году с Муром на прогулке Цветаева сфотографирована в длинном свободном, довольно широком для нее двубортном пальто ниже колен, с карманами и широким воротником, этот воротник можно было перебрасывать через плечо, как шарф. На фотографии шарф-воротник обхвачен в талии поясом. Именно это пальто упомянуто в письме Пастернаку в 1928 году: «С 1925 г. ни одной строки стихов. Борис, я иссякаю: не как поэт, а как человек, любви — источник. <…> А — с чего мне сейчас писать? Я никого не люблю, мне ни от кого не больно, я никого не жду, я влезаю в новое пальто и стою перед зеркалом с серьезной мыслью о том, что опять широко»[516]. Слишком широкое пальто — земная достоверность: Цветаева была худа! — и знак земного, бытового существования. Новое пальто не делало ее привлекательнее, и писала она, размышляя о несоответствии внутренней красоты и формы, человеку, которого любила, может быть, больше всех на свете.

В январском письме к А. Берг 1938 года Марина Ивановна просила приятельницу помочь в пошиве кожаного пальто, необходимого в СССР, куда она собиралась уезжать. Ей хотелось заказать в Бельгии коричневое: «А пальто мне нужно complètement croise — п.ч. у меня отмороженные колени и для меня мороз — самый большой страх, какой я знаю» (VII, 514). Она просила сшить коричнево-шоколадное пальто, расширяющееся книзу, с полным запахом, длиной в 120 см, с большими накладными карманами, с «буфными» рукавами с широкой проймой, с прямым воротником, чтобы можно было наложить мех, с широким поясом и большой пряжкой, а из остатков ткани задумала берет. Она шила надолго, зная, что лишних денег нет и не будет и собиралась житьдолго: «…самое важное — качество: хочу — лучшее, т. е. самое плотное, п. ч. на долгие годы» (VII, 519). Эти строки о пальто напоминают читателю о юности, о поре, когда Цветаева была счастлива: «Лиленька, у меня новая шуба: темно-коричневая с обезьяньим мехом (вроде коричневого котика), фасон — вот: сзади — волны. Немного напоминает поддевку. На маленькой белой овчине. Мечтаю уже о весеннем темно-зеленом пальто с пелериной»[517]. Марина Ивановна любила коричневый — цветДуши![518] Из Феодосии 21 апреля 1914 г. сообщала сестре мужа, Е. Я. Эфрон, про двухлетнюю дочь Алю: «У нее масса новых — летних и зимних — платьев, сшитых у портнихи и отлично сидящих. Новое летнее пальто из коричневого шелкового полотна, с золотыми пуговицами. Все ей идет. Она хорошо бегает вниз и вверх по горке и ужасно радуется, когда говоришь „Идем гулять!“»[519]. 30го сентября 1916 года в письме из Москвы в Кисловодск Цветаева, ждущая второго ребенка, просит сестру мужа Лилю купить кавказского сукна: «Цвет лучше всего — коричневый, но скорей отдающий в красное, — неоливковый, нетравянистый. Можно совсем темно-коричневый, строгий. …У меня две шубы, и обе не годятся: одна — поддевка, в талью, другая — леопард, а быть леопардом в таком положении — несколько причудливо, хотя Ася и советует мне нашить на живот вырезанного из черного плюша леопарденыша. <…> Чувствую я себя физически — очень хорошо, совсем не тошнит и не устаю. С виду еще ничего не заметно»[520]. И позже, уже в 1931 году о пристрастии к коричневой одежде: «„Вам коричневый не идет“, да но — я к нему иду: ногами, — руками тянусь»[521].

В 1933 году крылатая и бедная Цветаева заранее с иронией предсказывала свою смерть в стихотворении «Квиты: вами я объедена…», противопоставляя себя сытой, откормленной буржуазии: «А меня положат голую: / Два крыла прикрытием». «Я ГОЛЕЮ» (VII, 523) — словно вспомнив свои стихи, предчувствуя близкий конец, напишет она 21 мая 1938 года Ариадне Берг о продаже обстановки квартиры[522]. «Голение» было и прямым (Цветаева продала зеркальный шкаф, кровать и дубовый стол), и метафорическим, творческим: Марина Ивановна разбирала архив, переписывала стихи и поэмы за 16 лет эмиграции.

На одной из последних фотографий в Голицыне зимой 1940 года Марина Цветаева сфотографирована в шубе или пальто с широким овчинным воротником и в маленькой шляпке. Это фото, где Марина Ивановна запечатлена с царственной осанкой, напоминает Ахматову на ее последних снимках. «Бог наделил меня самой демократической физикой: я все люблю — самое простое, и своего барррана не променяла бы ни на какого бобра» (VII, 693), — с усмешкой пишет Цветаева о своем одеянии Н. Я. Москвину. Эту «шкуру», большой бараний воротник, Цветаева купила в Голицыно в сельмаге за семьдесят рублей. «…Седая, мне в масть, цвета талого снега» (VII, 693), — с симпатией отмечала она: мало у нее оставалось земных соблазнов. Сознавая ответственность за каждое авторское слово, огорчаясь маленьким заработкам, вспоминая совет элегантной советской детской писательницы сначала писать начерно, а потом «отделывать», она восклицает в письме тому же адресату: «…мне не из людского уважения шубу шить, а из своих рукописных страниц» (VII, 694). И ей хотелось быть элегантной, но не было денег, условий, настроения. К тому же, она всегда жила другим: тканью стиха, шубойстраниц — они были на первом месте, напоминали об ответственности перед читателем, перед Лирикой, перед Будущим. Однажды молодой поэт Н. Гронский написал Цветаевой полушутливо, понимая природу ее поэтического творчества: «…Ту книгу не дарите, ибо скоро так Вы снимете кожу и сошьете мне кафтан (вот последний подарок! — после такого уже не будет других, — умрете без кожи-то)»[523]. И Цветаева ушла из жизни, когда исчезла возможность жить одеждой, кожей стиха. Мотивы платья, моды, кроя в текстах Цветаевой глубоко символичны. Они утверждают ее поэтическую, творческую, человеческую индивидуальность; исключительность, оригинальность, современность. В образах, связанных с одеждой, воплотился «бог деталей», «бог любви» (Пастернак)[524]. Не случайно в <1929> году Пастернак, думая о поэтическом будущем Цветаевой, написал в стихотворении «Ты вправе, вывернув карман…» от ее имени: «Мне все равно, какой фасон / Сужден при мне покрою платьев», утвердив абсолютную органичность Цветаевой не только в искусстве двадцатого столетия, но и в Вечности.

О поэтическом контексте в лирике М. Цветаевой

Прохожий секрета

В 2014 году исполнилось 104 года со дня выхода первой книги Цветаевой «Вечерний альбом», с момента начала ее литературной биографии[525]. Первая книга Цветаевой была опубликована тиражом 500 экземпляров. Ее издание открыло нового поэта, роль которого в истории поэзии 20 века можно сравнить с ролью Пушкина в девятнадцатом. Несколько лет спустя Цветаева вошла в созведие крупнейших поэтов своего времени, встала в русской литературе рядом с Блоком, Ахматовой, Пастернаком, Мандельштамом, Маяковским и Гумилевым. С появлением Цветаевой русская поэзия обогатилась новыми ритмами, новым поэтическим языком и мышлением, новыми сюжетами и образами, а народно-поэтическое, фольклорное начало стало частью цветаевского стиля, как в сказках Пушкина, стихах Лермонтова и А. К. Толстого. В настоящей главе нам хотелось показать Цветаеву-поэта на всех наиболее значимых этапах творчества через разбор одного стихотворения, для этого нам предстоит пройти вместе с поэтом по тропинкам лирических книг, чтобы лучше понять творческую эволюцию[526].

«Ядро смысла в скорлупе звука», — так определил В. Ходасевич искусство слова в довольно полемичной и резкой статье о «Ремесле» и «Психее»[527]. Цветаева свое понимание контекста, поэтической новизны языка объясняла так:

«Одно слово имеет свой смысл.

Два слова создают смысл.

Этот смысл не содержится ни в одном, ни в другом из этих двух слов. Это новый смысл.

Они его не создают, посредством их он устанавливается. Одно-единственное слово имеет один-единственный смысл. Присоедините к нему второе — и вот их еще тысяча.

Два первых попавшихся слова имеют ли единственный смысл, именно им присущий?

И этот их смысл — просто прямая ассоциация, или самая далекая (сложная)