Красивая Москва шла мимо гроба. Отвратительные персонажи его песен — алкаши, блатари, антисемиты, недалекие спортсмены и коммунальные склочники — не пришли хоронить поэта. Они ненавидели Высоцкого так же сильно, как те, кто пытался отождествлять личность поэта с персонажами его песен.
У меня на стене висит фотография. Люди из очереди к гробу. Молодые, красивые одухотворенные лица. В руках букеты гладиолусов. На земле, на асфальте, лежит магнитофон.
Многие взяли с собой магнитофоны. Из разных мест длинной, начинавшейся у гостиницы «Россия», очереди слышались обрывки его песен.
Он был магнитофонным поэтом.
Многие из тех, кто склонился над магнитофоном, откуда доносились совсем не грустные слова его песен, плакали. Сколько радости доставил он нам, живя среди нас, и какую боль нанес, уйдя из жизни! Но было во всем этом и ощущение торжественности и гордости за Высоцкого.
Я шел вдоль очереди, всматривался в лица, вслушивался в разговоры. Одна пожилая деревенская женщина, окруженная толпой молодых людей, сказала:
— У нас в деревне все Володю поют!.
В кино он сыграл меньше, чем мог бы. И меньше, чем хотел. «Пробовался», но до съемок не доходило. Многие из «проб» погибли, кое-что уцелело — например, отличная проба на Пугачева к фильму А. Салтыкова.
У меня сохранилось несколько грустных его писем.
«Утвердили меня в картину «Земля Санникова». Сделали ставку, заключили договор, взяли билет. С кровью вырвал освобождение в театре, а за день до отъезда мосфильмовский начальник сказал: «Его не надо!» «Почему?» — спросили режиссеры. «А не надо — и все! Он — фигура одиозная…» Словом, билет я сдал, режиссеры уехали в слезах, умоляли пойти похлопотать…»
И далее, в этом же письме:
«…чувствую, вырвут меня с корнем из моей любимой кинематографии, а в другую меня не пересадить. У меня несовместимость с ней, я на чужой почве не зацвету…»
Или вот еще письмо: «…Но ведь про что-то можно снимать? Или нет? Например, про инфузорий. Хотя сейчас же выяснится, что это не будет устраивать Министерство легкой промышленности, потому что это порочный быт туфелек-инфузорий. Ткнуться некуда — и микро- и макромиры — все под чьим-нибудь руководством…»
Справедливости ради надо заметить, что предложения из «другой кинематографии» он получал. В последние годы — довольно много.
Сегодня горько и обидно читать строки из писем Высоцкого. Не издали при жизни книгу стихов — непростительно, но объяснимо. Понять нельзя, но объяснить все-таки можно. Кому нужен был этот тайфун в гладком море макулатуры? Слишком яростные, слишком обличительные стихи, такая обнаженная правда в этих стихах, столько возмутительных вопросов:
Наши ноги и челюсти быстры.
Почему же, вожак, — дай ответ, —
Мы затравленно мчимся на выстрел
И не пробуем — через запрет?
Словом, есть определенная логика в том, что книга его стихов не была издана вовремя. Правда, логика позорная для тех, кто отвечал тогда за литературу.
Но то, что он, первоклассный артист, так редко появлялся на экране — в этом никакой логики нет, даже такой жалкой и трусливой. Возможно, тем, кто лишил нас этой радости, стыдно сегодня смотреть в глаза людям. Возможно, хотя и проблематично. Легче от этого не становится. И боль не снимает.
В моей скромной коллекции минералов есть один — особой цены. Это кусок пегматита с отполированным срезом. Он отколот от большого камня — «Камня Высоцкого».
История его такова. Родители, близкие Володи долго думали, каким должен быть памятник на его могиле. Театр даже объявил конкурс проектов памятника. Ни один из них не выразил сути Высоцкого — и как поэта и как человека. Тогда Марина, жена Володи, предложила поставить какой-нибудь простой выразительный камень, не тронутый рукой скульптора. Чего не смог выразить художник, пусть выразит сама природа, которая и создала его, такого неповторимого, непохожего на остальных. Кто-то из друзей Володи предложил впаять в этот камень метеорит — мол, как метеорит, быстро и ярко пронесся по жизни.
Но родителям пришелся по душе проект скульптора Рукавишникова. Этот памятник и стоит сейчас на Ваганьковском. В нем много аллегорий, символики, он параден и ярок. Все это мало соотносимо с тем, живым Высоцким, которого мы знали и любили. Возможно, когда потускнеет, покроется патиной бронза, когда притерпится глаз, мы примиримся с таким изображением поэта. Так крикливые, помпезные «высотки» в Москве, поначалу оскорблявшие вкус и глаз москвичей, постепенно вписались в облик столицы, и теперь ее уже трудно представить без них.
Пока велись споры вокруг памятника, почитатели поэта узнали, что на его могиле хотят поставить природный камень. Они занялись поисками такого камня. Его нашли геологи в степи у озера Балхаш.
Большая серая глыба твердого и звонкого, как металл, пегматита. Пыль веков впиталась в его кожу. Камень пролежал в степи десятки тысяч лет.
Я вот думаю: неповторим поэт, но еще больше неповторимы, неподражаемы люди, ради которых он работал. Сколько счастья, должно быть, испытал Володя, когда видел на концертах их глаза, слышал их дыхание, когда каждое слово его, как семя, падало в готовую животворить почву. Это из-за них так обострено было в нем чувство Родины. Он в своих стихах не признавался ей в любви — это удел рифмоплетов, — он боролся за нее. Потому-то так непримиримо ненавидел он все, что мешало его согражданам свободно жить и свободно дышать.
Мы, деятели искусства, все чаще в последнее время стали поговаривать о том, что зрителя, читателя, слушателя надо воспитывать, приучать его к пониманию «истинного, непреходящего в искусстве». Но давайте воспитывать себя, своих критиков, теоретиков искусства. Истинное и настоящее всегда будет понято и оценено народом. Поэзия Высоцкого — убедительный тому пример.
Но вернемся к камню. Его надо было доставить в Москву.
Это целая эпопея — в ней было занято много людей, они использовали свои отпуска, на собственные деньги наняли «КамАЗ», подъемный кран. Экспедиция отправилась к озеру Балхаш, камень погрузили в грузовик, через несколько дней он прибыл в Москву. Его сгрузили во дворе театра на Таганке. Там он и лежит до сих пор.
А на Ваганьковском стоит дорогой памятник. Спелёнутый как бы вырывающийся из пут Высоцкий с непохожим на Высоцкого лицом. Над головой гитара, как нимб. За спиной — морды коней, хрипящих, рвущихся к пропасти… Яркая бронза, грандиозные размеры… Как тут не вспомнить его стихотвотворение «Монумент», где он словно предвидел ситуацию.
И с меня, когда взял я да умер,
Живо маску посмертную сняли…
Только с гипса вчистую стесали
Азиатские скулы мои…
Саван сдернули — как я обужен…
Неужели такой я вам нужен?
Он умер рано.
Впрочем, как посмотреть… он жил в таком темпе, так полно проживал отпущенное ему время, оставил такой след в театре, так ярко вспыхивал на экране и, главное, оставил столько стихов, которые навсегда «останутся в строю» — нет, такую жизнь нельзя считать короткой!
Никафо
За глаза мы его звали Никафо. Сокращенно от Николай Афанасьевич, коротко и с любовью.
Это был… как бы его охарактеризовать одним словом — Человек-радость. Спешил поделиться тем, что его переполняло. Не с ближним, а с тем, кто близко, кто оказался рядом. Переполняла же его радость бытия. Он любил и умел жить. Для него не было плохой погоды, не существовало неинтересных людей. Каждый на что-то годился.
Если не может рассказать, то может послушать.
Снимали мы в тот год (год 50-летия власти) фильм на пароходе. Хорошая подобралась компания: Крючков, Андреев, Переверзев… Жили интересно и весело, во многом благодаря Николаю Афанасьевичу Крючкову.
С первым лучом солнца он уже на ногах, на палубе. Спит Николай Афанасьевич мало. До поздней ночи сидит в каюте Андреева — там у нас была главная треп-квартира, — рассказывает свои байки, ближе к полуночи уже не рассказывает, а только слушает и, наконец, когда у него начинают слипаться глаза, встает и тихонько пробирается к выходу. Бормочет:
— Не расплескать бы сон по дороге.
Ранним утром, когда бы ты ни встал, на палубе можно встретить Никафо. Если день происходит в открытом море, вокруг него — матросы. Они его обожают. Особенно любят послушать, как травит Никафо. Травля эта идет весь день, все свободное от съемок время. Рассказывать, по-морскому — травить, Никафо большой мастер. Но рассказы это чисто мужские, не для дам. И не для печати, конечно.
Если же судно стоит у причала, Никафо ловит рыбу. Более страстного рыбака нет во всем советском кинематографе. Как то признался мне:
— Знаешь, как я теперь сценарий выбираю? Если, например, сценарий начинается так: «По оживленной городской улице…» — я говорю себе: «Нет, это мне не подходит». А если сценарий начинается со слов: «На берегу пруда…» — я говорю: «О! Это как раз по мне!»
Никафо умудряется ловить рыбу всюду: в море, в речке, в пруду, в бассейне; на червяка, на хлеб, на перышко, на голый крючок, сетью, спиннингом, руками… В кино он был непререкаемый авторитет по части рыбалки, президент «Академии рыболовецких наук». В эту академию, в ноябре того же года, был принят Борис Федорович Андреев. Наши пароходные рыбаки Крючков, Жеваго, Уральский, Валька — подшкипер, второй после Никафо авторитет по части рыбалки, долго готовили его к этому событию, инструктировали, показывали крючки, самодуры, говорили про повадки ставриды — как раз шли по осени косяки ставриды. Утром, затемно еще, на моторном боте уехали в море. Вернулся Андреев счастливый, уставший — шесть ведер ставриды наловили они в тот день. Вечером решили отметить событие — прием в «академию» нового члена. Капа, буфетчица, сварила уху, сели за сверкающий чистыми приборами стол в кают-компании — ждали только Вальку — подшкипера, он что-то запаздывал. Но вот появился и подшкипер.