Старик умолк, смахнул с ресницы слезу и в лихорадочном волнении продолжал:
– Грустный, незабываемый день. На летнее время мы перебрались на берег океана и сняли небольшой домик, утопающий как бы в раю: большой тенистый сад, и какой сад! Душистые тропические поросли, какие-то невиданные цветы, причудливой формы орхидеи, крохотные разноцветные птички, порхающие по кустам, и влажное дыханье безбрежного океана. Она в шезлонге, прелестная, восковая. Вдруг она меня подозвала и попросила чуть слышно:
– Сыграйте, голубчик, на прощанье мою любимую элегию.
Я повиновался и, принеся скрипку, заиграл элегию Масснэ.
Тут старик схватил скрипку с клавесина, набожно призакрыл глаза и заиграл. Я забыл всё, жадно упиваясь дивными звуками, полными тоски, грусти и какой-то покорности. Кончив и глубоко вздохнув, старик продолжал:
– Под её звуки и отлетела её душа. Тут и кончается поэзия моей жизни. Теперь перехожу к интересующей вас прозе. С полгода прожил я ещё с отцом Виргинии, вместе оплакивая дорогую нам усопшую.
Он сильно привязался ко мне и, расставаясь, пожелал сообщить некую тайну, а именно: он указал мне на один сорт дерева, произрастающего только там, на Кубе. По его словам, из этого дерева великие мастера изготовляли свои скрипки, достигая в них изумительного тона и звучности. Я тут же проверил его слова и убедился в их правильности. Уезжая с острова, я уговорился с ним, что ежегодно он будет высылать мне в Петербург определённый запас дерева. И вот в течение 15 лет он в точности выполняет своё обещание. Теперь мне удаётся создавать инструменты, достоинством мало уступающие скрипкам Амати, Стейнера, Гварнери и других великих старых мастеров.
Конечно, конкурентов и завистников у меня немало, и мне приходится сугубо беречь мою тайну. Вот почему дерево я получаю на чужой адрес честного и мне давно знакомого человека. Для большей предосторожности дерево это мне пересылается не в виде обычных болванок, а под видом довольно нарядных деревянных футляров и даже с некоторым содержимым. Чтобы убедить вас окончательно во всём рассказанном, я покажу вам духовное завещание, мною составленное, по которому, оставляя всё своё имущество Петербургской Консерватории, я завещаю ей и секрет выделки моих скрипок.
Старик вынул из стола пожелтевшую аккуратно свёрнутую бумагу и протянул её мне. Сомнений не было – он говорил правду.
Извинившись за причинённое беспокойство, я крепко пожал его руку и вышел на улицу. Я медленно прошёл Торговую, обогнул Мариинский театр, углубился в Офицерскую и свернул к себе на Екатерининский канал[65]. Тяжело было возвращаться к прозе жизни – в памяти жил странный рассказ старика, а в ушах неотступно звучала элегия Масснэ.
С тех пор прошло двадцать с лишним лет. Бедный Авенариус, конечно, умер, вот почему, как мне кажется, я не нарушу обещания и не совершу нескромности, рассказав о тайне старого скрипача с Торговой улицы.
Страничка из личной жизни
В 1908 году начальник петербургской сыскной полиции Филиппов сильно и надолго занемог, и я принялся исполнять его обязанности. Дел было много, и я с головой ушёл в работу. Как-то совершенно для меня неожиданно звонит мне директор Департамента полиции Трусевич[66] и вызывает к себе. Являюсь.
– Я вызвал вас для того, чтобы предложить вам должность начальника московской сыскной полиции. Согласны ли вы её принять?
Я поблагодарил за оказанное мне доверие, но попросил Трусевича разрешить мне дать ему ответ дня через три. С неохотой он на это согласился. В ту пору меня не тянуло в Москву: только что начатая сенатором Гариным[67] ревизия московского градоначальства обнаружила полную дезорганизацию тамошней сыскной полиции, а потому служба в ней сулила мало отрадного. К тому же с переездом в Москву моим детям пришлось бы менять учебные заведения среди учебного года, что тоже являлось нежелательным: да, наконец, просто не хотелось уезжать из Петербурга, где я успел пустить глубокие корни. В моём решении остаться подкрепил меня ещё и градоначальник генерал фон дер Лауниц[68]:
– Охота вам лезть в эту кашу? – сказал он мне. – Ведь Филиппов не сегодня-завтра уйдёт, и вы, конечно, будете назначены на его место.
Итак, я окончательно отказался от Москвы, о чём и сообщил Трусевичу. Прошло недели две. Занятый текущей работой, я и думать перестал о недавно сделанном мне предложении. Как вдруг секретарь директора Департамента полиции Прозоровский сообщает мне по телефону о том, что мне приказано такого-то числа явиться в Елагин дворец[69] к министру-председателю Столыпину.
Этот вызов был явлением необычным, и я тщетно ломал себе голову, по какому случаю желает меня видеть Столыпин.
В назначенный час я, конечно, был на месте и восседал в приёмной с десятком других лиц, явившихся на приём. Вскоре приехал Трусевич, поздоровался со мной, но не сказал ни слова. Он ранее других был принят премьером. Пробыв в кабинете председателя минут пять, Трусевич приоткрыл дверь, пошарил в приёмной глазами и, найдя меня, позвал в кабинет. Из-за письменного стола навстречу мне привстал Столыпин. Умные, несколько грустные глаза, скорбная складка между бровей, как бы чуть-чуть припухшие губы, высоко поднятая голова – всё это придавало ему сильно озабоченный, но и несколько надменный вид:
– Садитесь, – сказал он холодно.
Затем, не торопясь, снял очки, отложил их в сторону, провёл пальцами по усталым глазам и вдруг, быстро повернувшись ко мне, неожиданно спросил:
– Когда вы думаете ехать в Москву?
Я ясно почувствовал в его тоне, что он не допускает даже мысли об отказе. Конечно, от Трусевича он знал о моём нежелании ехать, но полагал, очевидно, что вызов к себе по тому же вопросу равносилен приказанию и что отказа быть не может.
– Когда прикажете, ваше высокопревосходительство, – ответил я.
– Вот и прекрасно, – сказал Столыпин, – в московской сыскной полиции чёрт знает, что творится. Наведите порядок, реорганизуйте её.
И затем, обратясь к Трусевичу, добавил:
– Выдайте господину Кошко полагающиеся ему подъёмные и прогоны в максимальном размере.
Затем, снова обратясь ко мне:
– Поезжайте, пожалуйста, возможно скорее. До свиданья. Желаю вам полного успеха.
И, протянув мне руку, он отпустил меня. Не дожидаясь Трусевича, я уехал. Смутно было у меня на душе. Конечно, явиться в Москву в качестве, так сказать, ставленника Столыпина было лестно, но, с другой стороны, это форсированное назначение меня несколько коробило. Столыпин не пожелал посчитаться с моим нежеланием не ехать, не интересуясь даже мотивами моего отказа. Департамент полиции отпустил мне щедрые прогоны в размере трёх тысяч рублей, и недели через две я уже был в Москве.
В одном из моих предыдущих очерков я говорил уже о том хаосе, что царил в сыскной полиции в Москве в момент моего приезда, а потому не буду повторяться. Приблизительно через год мне удалось вполне наладить дело, и именно к этому времени относится то, что я хочу рассказать ниже.
В доме одного моего знакомого я встретил как-то двух профессоров московского университета. Последние обратились ко мне с просьбой разрешить им приводить хотя бы раз в неделю в помещении Сыскной полиции занятия для студентов юридического факультета для ознакомления их с научными методами, употреблявшимися в уголовном розыске. Имелись в виду антропометрия[70], дактилоскопия и музей[71], находящийся при сыскной полиции. Профессора говорили: «Для всех этих будущих судебных следователей и кандидатов на судебные должности весьма важно познакомиться как с измерительными приборами, так и с внешним видом инструментов, обычно употребляемых профессиональными ворами и мошенниками!»
Принципиально я охотно дал своё согласие, но заявил, что самолично решить этого вопроса не могу. Я обращусь к градоначальнику, хотя думаю, что и тот не даст ответа, не запросив министра.
Так и случилось: генерал Адрианов[72] не пожелал взять решение этого вопроса на свою ответственность и по прямому проводу доложил о нём Столыпину. «Предоставляю это дело на усмотрение Кошко, которому всецело доверяю», – ответил премьер. Я известил о благоприятных результатах моих профессоров, и первое собеседование со студентами было назначено на ближайшую субботу.
Причудлива судьба человеческая. Думалось ли мне, что я, человек со скромным офицерским образованием, вынужден буду читать лекции не только целому факультету студентов, но даже и двум профессорам, им сопутствующим. Между тем такие собеседования продлились несколько лет вплоть до моего отъезда в Петербург. Конечно, нашим беседам я попытался придать возможно более семейный характер. Кафедры я не воздвиг, а, усадив молодёжь у себя в кабинете, я с первой же лекции начал приблизительно так:
– Я знаю, господа, как слово «сыщик» непопулярно среди вас, но вам не следует смешивать понятий о розыске политическом и уголовном. Мне нет никакого дела до того, как вы думаете и во что верите. Моя сфера иная. Пропадут у вас часы или бумажник, подвергнетесь ли вы нападению с целью ограбления… И тогда я и мой персонал к вашим услугам…
И так далее, в том же духе.
Это, если и не высоко-полезное, то, во всяком случае, безобидное занятие чуть не возымело для меня неприятные последствия, но об этом я узнал много позднее. Получив в 1914 году назначение заведовать всем уголовным розыском Империи, я переехал в Петербург. Трусевич был уже давно в Сенате, пробыл некоторое время на посту директора Департамента полиции Белецкий[73]