ку последние остатки бразильского кофе, которые хранил для особо торжественного случая».
Из перечисления, какими недостатками разрешается обладать положительному герою соцлитературы, исчезло: «Ему даже пьяницей дозволяется быть и даже, черт подери, стянуть плохо лежащее (бескорыстно, разумеется)».
В Клубе Сорокин скромно заказывает бутылочку «пльзеньского» вместо: «...пузатый графинчик (нет-нет, без этого не обойдется, я это заслужил сегодня)... и еще соленые грузди, сопливенькие, в соку, вперемешку с репчатым луком кольчиками, и по потребности минеральной... или пива?.. нет, минеральной...» Убрано замечание насчет подошедшего Гарика Аганяна, «у которого через час начинался ихний семинар»: «Пить он поэтому не стал и заказал себе что-то пустяковое». Как убрано и уточнение насчет Жоры Наумова: «В одной руке он держал наполовину опорожненный графинчик, а в другой — пиалу с остатками столичного салата». Поэтому далее, рассказывая о Косте Кудинове, Жора разглядывал мир не «сквозь рюмочку с водочкой», а через «фужер с минеральной». Хотя графинчик и появляется чуть позже, когда подошедший Петенька Скоробогатов «наливает себе из Жориного графинчика» (в оригинале: «...наливает себе водки из моего графинчика...»). Далее в застольной беседе Сорокин не «выпил рюмку водки», а «отхлебнул пива». А затем убран целый абзац о посещении Сорокиным туалета; убран не по причине неприличия (ничего там такого в описании нет), а опять из-за упоминания об оставшемся дома коньяке и из-за описания признаков алкогольного опьянения у Сорокина: «Я был уже основательно набравшись. Я чувствовал это потому, что щеки у меня онемели и все время хотелось выпячивать нижнюю челюсть. Пожалуй, на сегодня было достаточно». И укоряет себя Сорокин не «я тут водку пью», а «я тут разговоры разговариваю». Исчезла появившаяся вместе со Славой Крутоярским большая бутылка пшеничной.
Петенька и его приятель так дружно закивали, что «привлекли общее внимание», а не «что водка плеснулась у них из фужеров». Далее Сорокин не «выпил и закусил ломтиком остывшего бифштекса», а «допил свое пиво и принялся доедать остывший бифштекс». И при уходе Сорокина убрано уточнение, что уходил он «твердо шагая».
В больнице Костя обещает выставить Сорокину коньячку, это еще от журнального варианта осталось, но убрано мысленное замечание Сорокина: «Рассказывать про коньячок — занятие столь же бессмысленное и противоестественное, как описывать словами красоту музыки».
Хотя в одном случае упоминание о спиртном даже вставили — когда речь заходит о предположении, что Мартинсон тайно гонит наркотики. Наркотики здесь заменили на табуретовку.
Домой Сорокин торопится не к «коньячку моему», а к «лекарствам моим».
Утром, погружаясь в «пучину вселенской тоски», Сорокин вспоминает о том, что раньше это его пугало и заставляло «опрокинуть стакан спиртного», теперь же он перестал этого пугаться... В журнальном варианте добавляется: «...а от спиртного меня отлучили...» И вспоминает он не вчерашнюю «водочку под соленые грузди», а лишь бутылочку «пльзеньского».
Рогожин публично отчитал Ойло не за «появление в столовой в нетрезвом виде», а за «повышение голоса в столовой».
Пришедшая к Сорокину дочь готовит ему мясо, затем подает кушать, а еще наливает ему «на два пальца коньячку» — последнее, конечно, убрано.
Рассказывая о «Жемчужнице», Сорокин перечисляет ее особенности, из которых убрано то, что это «питейное заведение» (заменено на «симпатичное заведение»), что там «всегда есть пиво» и что «а вот раков я не видел там никогда». В самой «Жемчужнице» Сорокин берет не пиво, а «пепси», «падший ангел» — тоже.
Первый разговор об объективной ценности художественного произведения с Михаилом Афанасьевичем Сорокин характеризует как беседу с графинчиком («...и в перспективе второй графинчик...»); графинчики здесь заменены на кофейнички.
Из планирования Сорокиным ужина исчезает «коньячок», а из самого ужина: «коньячок пролился в пузатую рюмку... <...> Я опрокинул рюмку... <...> Я прошел на кухню, вылил в рюмку остатки коньяка и выпил маленькими глоточками, как японцы пьют сакэ». И заменено «Налил вторую рюмку, отхлебнул...» — на «Добавил картошки...» Вместо «слегка навеселе» — «удовлетворен зрелищами» (телевидением). Вместо «поглядел на свет через пустую бутылку» — «заглянул в пустую жестянку из-под кофе».
Сорокин, вспоминая о работе в доме творчества, перечисляет ограничения, способствующие продуктивной работе: «Никаких коньяков. Никакого трепа. Никаких свиданий. Никаких заседаний. Никаких телефонных звонков. Никаких скандалов и юбилеев». КОНЬЯКОВ заменено на БДЕНИЙ.
И в финале повести о Сорокине говорится: «И надраться он отнюдь не успел, это ему еще предстояло». В журнале: «И тем более надираться он отнюдь не собирался».
Рассказывая о военной биографии Сорокина, Стругацкие пишут: «Нас с Кузнецовым за неделю до выпуска откомандировали в Куйбышев в ВИП». «ВИП» на всякий случай (неразглашение!) из журнального варианта был изъят здесь и чуть дальше по тексту. Убрана запись в дневнике: «Цветок душистых прерий Лаврентий Палыч Берий».
Не совсем понятно, почему Стругацкие вставили в журнальный вариант отсутствующий в рукописи отрывок, и главное: почему они его потом убрали из книжных изданий? Неужто ретивые цензоры уловили в самокритичных суждениях Сорокина поклеп на всех писателей, пишущих о войне, и заставили включить в повествование нечто этакое... И поэтому Авторы убрали его позже. Хотя написан он так талантливо и с чувством, что мог бы и остаться.
Да черт же подери, подумал я почти с отчаянием. Ведь есть же у нас люди, которым это дано, которым отпущено это судьбою в полной мере... Вергилии наши по катакомбам ни за что не забываемого огненно-ледяного ада... Симонов у нас есть, нежно мной любимый Константин Михайлович, и Василь Быков, горький мастер, и несравненный Богомолов, и поразительный «Сашка» есть у нас Вячеслава Кондратьева, и Бакланов Гриша, тоже мой любимый, и ранний Бондарев... Да мне их всех и не перечислить. И не надо. К чему мне их перечислять, мне плакать надо, что никогда мне не быть среди них, — не заслужил я этого кровью, п`отом, грязью окопной не заслужил и теперь никогда уже не заслужу. Вот и выходит, что никакой нет разницы между маститым Феликсом Сорокиным и мальчишечкой пятьдесят четвертого года рождения, взявшемся вдруг писать о Курской дуге, — не о БАМе, заметьте, писать взявшемся и не о склоке в родном НИИ, а о том, что видел он только в кино, у Озерова видел. Такие вот пироги, Феликс Александрович, — если откровенно...
О конфликтах на производстве («вплоть до КПК») говорится скромнее — «и все это вплоть до парткома». Опять же убрана угроза Рогожина «дойти до ЦК». «За бугром» скромно заменено на «там» в кавычках.
Оговорка председателя приемной комиссии (НТС вместо НТР) заменена на непонятную аббревиатуру НТФ. Не знаю, надо ли пояснять, что НТР — это научно-техническая революция, а НТС — Народно-Трудовой Союз, антисоветская организация...
Сорокина настораживает письмо без обратного адреса. Опасаясь каких-то политических дел, Сорокин думает, что ему говорить в инстанциях: «Да. Было какое-то письмо. Чушь какая-то. Не помню. Я, знаете, их много получаю, на каждый, знаете, чих не наздравствуешься...» В журнальном варианте это убрано.
Значительны изменения в части, посвященной Гнойному Прыщу. Вместо «все это делается совсем не так, да и времена уже не те» — «времена уже нынче не те» (намек на репрессии снижен). Убрано замечание Сорокина: «И все-таки я ничего не мог с собой поделать. Я боялся». Убраны почти три страницы рассуждения Сорокина о сталинских подручных, которые идут после высказывания Гнойного Прыща о климате и погоде:
Впервые в моей жизни он заговорил со мною. Слова его были вполне банальны, любой человек мог бы произнести эти слова. Но мне, как в анекдоте, захотелось загородиться от него руками и заверещать: «Разговаривает!..»
Много-много лет назад, когда я был сравнительно молод, вполне внутренне честен и непроходимо глуп, до меня вдруг дошло (словно холодной водой окатило), что все эти мрачные и отвратительные герои жутких слухов, черных эпиграмм и кровавых легенд обитают не в каком-то абстрактном пространстве анекдотов, черта с два! Вон один сидит за соседним столиком, порядочно уже захорошевший, — добродушно бранясь, вылавливает из солянки маслину. А тот, прихрамывая на пораженную артритом ногу, спускается навстречу по беломраморной лестнице. А этот вот кругленький, вечно потный, азартно мотается по коридорам Моссовета, размахивая списком писателей, нуждающихся в жилплощади...
И когда это дошло до меня, встал мучительный вопрос: как относиться к ним? Как относиться к этим людям, которые по всем принятым мною нравственным и моральным правилам являются преступниками; хуже того — палачами; хуже того — предателями! Случалось, по слухам, что бивали их по щекам, выливали им на голову тарелку с супом в ресторане, плевали публично в глаза. По слухам. Сам я этого никогда не видел. По слухам, не подавали им руки, отворачивались при встрече, говорили резкие слова на собраниях и заседаниях. Да, бывало что-то вроде, но я не знаю ни одного такого инцидента, чтобы не лежало в его основе что-нибудь вовсе не романтическое — выхваченная из-под носа путевка, адюльтерчик банальнейший, закрытая, но ставшая открытою недоброжелательная рецензия.
Они ходили среди нас с руками по локоть в крови, с памятью, гноящейся невообразимыми подробностями, с придушенной или даже насмерть задавленной совестью, — наследники вымороченных квартир, вымороченных рукописей, вымороченных постов. И мы не знали, как с ними поступать. Мы были молоды, честны и горячи, нам хотелось хлестать их по щекам, но ведь они были стары, и дряблые их, отечные щеки были изборождены морщинами, и недостойно было топтать поверженных; нам хотелось пригвоздить их к позорному столбу, клеймить их публично, но ведь казалось, что они уже пригвождены и заклеймлены, они уже на свалке и никогда больше не поднимут головы. В назидание потомству? Но ведь этот кошмар больше никогда не повторится, и разве такие назидания нужны потомству? И вообще казалось, пройдет год-другой, и они окончательно исчезнут в пучине истории и сам собою отпадет вопрос, подавать им руку при встрече или демонстративно отворачиваться...