Неизвестный Бунин — страница 31 из 89

<…>. Лошадь жадно припала к воде, но вода была так тепла и противна, что она подняла морду и отвернулась. Посвистывая ей, Тихон Ильич покачал картузом: – Ну, и водица у вас! Ужели пьете? – Ау вас-то ай сахарная? – ласково и весело возразил мужик» (Пг. V. 17).

На таком же контрасте построены и два рассказа, опубликованные Буниным вместе под общим заглавием: «Псальма и сказка»300. В первом – поэтичный образ украинского лирника, во втором – русский мужик-«сказочник», способный лишь на пошлые и бездарные выдумки, не помнящий и не знающий ничего из прошлого своего народа и его культуры. Русской деревне противопоставляет Бунин (правда лишь мельком) и деревню белорусскую («Жизнь Арсеньева»).

Неприглядный быт русской деревни и образ жизни русского мужика Бунин, таким образом, объясняет его национальным характером. И характер этот у Бунина (как и в статье Горького «Две души») определяется в значительной степени двойственной (и оттого загадочной) природой русского человека: европейски-азиатской. (Об этой двойственности много думали и писали и Вл. Соловьев, и Белый, и Ремизов, и Блок, и Брюсов и многие другие; можно сказать, что тема азиатчины была одной из центральных в русской культуре начала века – идеи панмонголизма, скифства и т. д.). Древнюю Киевскую Русь Бунин оплакивал и любил до самозабвения, азиатчину ненавидел. «Есть два типа в народе, – читаем в его дневнике, – в одном преобладает Русь, в другом – Чудь, Меря»301. Он с тревогой замечал, что всё более уходит в безвозвратное прошлое всё то прекрасное и светлое, что было в Древней Руси, и всё более начинает преобладать азиатчина. «Теперь-то уж и впрямь шабаш, – во весь дух ломим назад, в Азию!» – восклицает «базарный вольнодумец и чудак, старик-гармонист» Балашкин в «Деревне» (Пг. V. 66).

Символом азиатчины в русской жизни у Бунина постоянно выступает пыль (пыль, которая постоянно ассоциируется со скукой и неподвижностью, см., например, рассказ «Пыль»), та самая пыль, которая покрывает остатки некогда великих древних городов Востока (Восток побежденный Азией) и которая проходит доминантой через все бунинские «путевые поэмы». Пыль – это последняя стадия энтропии, властвующей в мире.

Серая, однородная и неизменная пыль – это то, во что превращается вся богатая и яркая материя жизни, это смерть, неподвижность, вечность. Это конечное торжество грозных сил вселенной, которым особенно легко отдается Азия в своей пассивности. Бунин с тоской наблюдает, как эта азиатчина и эта пыль засасывает Русь. «Несколько запыленных извозчиков стояло вдали. Серый от пыли вагон трамвая долго поджидал кого-то. И Хрущев вспомнил Восток, Турцию… <…> заунывно, по-восточному кричали квасники в красных рубахах <…>. Мысли его опять возвратились к этому большому мертвому городу, вечно заносимому пылью, подобно оазисам среднеазиатских пустынь, подобно египетским каналам, засыпаемым песками… ’’Пыль, пыль, пыль!” – думал он с какой-то едкой и сладкой тоской <…>, – "Азия, Азия!"» (Пг. VI. 277–280).

Уже упоминавшаяся нами тема вырождения, таким образом, обретает здесь свой специфический аспект. Интересно отметить, что эту тему вырождения и деградации охотно подхватывают и советские критики, принимая ее как следствие «капитализма» и как объяснение многих отталкивающих черт русской деревни, и не замечая того, что объяснение это логично и органично в системе ценностей у Бунина с его идеей регресса, но совершенно нелепо в их марксистско-прогрессистской концепции, ведь с их точки зрения, чем дальше в глубь времен, тем хуже: до описываемого Буниным времени было крепостное право, феодализм, а еще прежде вовсе ужас – рабство, дикость и т. д. Откуда же там было взяться тем светлым и прекрасным чертам характера, которые затем, при «капитализме», стали вырождаться?

Одна из самых удивительных черт русского характера, которой не устает поражаться Бунин, это абсолютная неспособность к нормальной жизни, экзистенциальная тоска и отвращение к будням. Само слово «будни» (или «будничный») трудно переводимо на другие языки.

Кажется, что русскому человеку присуще особо острое чувство бессмысленности и бренности человеческой жизни. Он постоянно тяготится жизнью, устремлен к запредельному и способен в любую минуту на самые неожиданные, странные и никак не предсказуемые поступки.

В наиболее острой форме это чувство проявляется иногда как жажда гибели, и действительно несет гибель – и себе и другим (в русском бунте, например, о котором так хорошо писал Пушкин).

Само слово «будни» в бунинском контексте обретает всегда особый вес. «Постыла им жизнь, ее вечные будни» (Пг. V. 298, курсив мой. – Ю. М.). Ничего подобного этому отношению к жизни Бунин не видел нигде кроме России. «…Мужики с замученными скукой лицами. Откуда эта мука скуки, недовольства всем? На всем земном шаре нигде нет этого»302. Эта знаменитая «русская тоска» (другое непереводимое слово)303, столь поражающая иностранцев, вызывается не столько конкретными обстоятельствами, сколько отношением россиянина к самому процессу жизни как таковому. Как сказано у Бунина: «Беспричинная, смутная, настоящая русская тоска» (Пг. II. 193).

Будничная работа при таком ощущении жизни – одно из самых тяжких наказаний. Егор («Веселый двор»), устав от нищей неприкаянной жизни поступает работать лесным караульщиком. «Определенность положения сперва радовала его <…>. Но дни шли – и всё больше становились похожи друг на друга, делались всё длиннее и длиннее; нужно было убивать их» (Пг. V. 299, курсив мой. – Ю. М.). И Егор начинает пьянствовать304. А его друг кузнец предается долгим размышлениям не о том, как поправить свое хозяйство, а о том, как глупы были русские генералы во время войны с японцами, можно ли, питаясь одной редькой, попасть в святые, и можно ли при жизни так «захолодать» свое тело, чтобы не тлело оно после смерти. Он, не задумываясь, пропивает чужие колеса, присланные ему на починку («душа дороже колес»).

Чтобы добыть денег на водку, русский человек готов у Бунина на любые ухищрения и проявляет такую неожиданную энергию, которой даже нельзя было предположить, наблюдая его в будничном труде. Он с поразительной настойчивостью и упорством может проводить осуществление какого-нибудь неслыханного и нелепейшего дела, охотно предается бродяжничеству, воровству и т. п., но совершенно не способен к каждодневному систематическому труду. По острому замечанию Ключевского: «Русский ум всего ярче складывается в глупостях»305.

В избе Серого («Деревня») сквозь дыры в крыше видно небо, но он даже не думает заделать их. Земли у него было порядочно, но работать на ней ему не хотелось. «Сеял не больше полнивы, но и ту продавал на корню», и всё ждал чего-то, «но ему, по его мнению, чертовски не везло. Не попадало дела настоящего, да и только!» (Пг. V. 104). «Всё лето просидел на пороге избы, покуривая, поджидая милостей от Думы». Но как только случился пожар в деревне, Серый, разумеется, сразу был тут как тут, «первым явился на пожар и орал до сипоты, опалив ресницы» (Пг. V. 107). То же самое, когда соседский боров, проломив лед пруда, стал тонуть. «Серый первый, со всего разбега, шарахнулся в воду – спасать. Но почему? Чтоб быть героем дня, чтоб иметь право прибежать с пруда в людскую потребовать водки, табаку, закуски» (Пг. V. 108). (Аналогичные черты русского характера отмечал уже Короленко в известном рассказе «Река играет» – апатия в обыденной жизни и неожиданная энергия в обстоятельствах чрезвычайных.)

Даже самый богатый и самый деловитый мужик деревни Дурновки («Деревня») – Тихон Красов, томится тоской: «Как коротка и бестолкова жизнь!» (Пг. V. 14). «Так коротка жизнь, так быстро растут, мужают и умирают люди, так мало знают друг друга и так быстро забывают всё пережитое, что с ума сойдешь, если вдумаешься хорошенько!» (Пг. V. 48). И хотя он презирает своих односельчан и вообще русских мужиков за их нелюбовь к труду и неумение трудиться («пашут целую тысячу лет, – да что я! больше! – а пахать путем – то есть ни единая душа не умеет! Единственное свое дело не умеют делать! Не знают, когда в поле надо выезжать! Когда надо сеять, когда косить! <…> Хлеба ни единая баба не умеет спечь, – верхняя корка вся к чорту отваливается, а под коркой – кислая вода!», Пг. V. 129), – но сам тяготится своей работой и ненавидит ее. И жизнь свою рассматривает как погибшую, ненужную. «Пропала жизнь, братушки!

Была у меня, понимаешь, стряпуха немая, подарил я ей дуре, платок заграничный, а она взяла да и истаскала его наизнанку… Понимаешь? От дури да от жадности. Жалко на лицо по будням носить, – праздника, мол, дождусь, а пришел праздник – лохмотья одни остались… Так вот и я… с жизнью-то своей» (М. V. 130). Платок этот – впечатляющий символ будничной жизни и всякой надежды человеческой. Вспомним столь поразившие юного Бунина слова Толстого в письме: «Не ждите от жизни ничего лучшего того, что у вас есть теперь».

Таков же строй мыслей и у второго главного героя повести «Деревня» брата Тихона – Кузьмы, «странного русского типа»: «В этой жизни страшнее всего было то, что она проста, обыденна, с непонятной быстротой разменивается на мелочь…» (Пг. V. 68), (Братья Красовы, впрочем, поднимаются над общим уровнем мужиков уже тем, что сознают свою тоску).

Идеалом при таком жизненном настроении естественно оказывается выраженное в народной песне пожелание:

Не пахать, не косить —

Девкам жамки носить!

(Пг. У.79)

Выходом из скуки будней с одинаковой легкостью может оказаться либо экстравагантный неожиданный поступок, добрый или злой – безразлично, либо свирепый бунт. В русском мужицком бунте, который Бунин наблюдал в деревне во время революции 1905 года, его поражала не столько жестокость, сколько нелепость и бессмысленность. Не задаваясь целью изображать его специально, он всё же дал мимоходом некоторые колоритные штрихи. Зеркала из барского дома в пруд покидали. «Нырнешь, станешь, а оно под