Неизвестный Бунин — страница 33 из 89

«Божий человек» Дроня («Деревня») «был просто пьяница, но играл блаженного. Он так задумчиво шел по двору прямо к дому, что стукался головой в стену и с радостным лицом отскакивал» (Пг. V. 182). Бродяга и рассказчик похабных историй Юшка («Деревня») выбрал такую жизнь, потому что «пахать показалось ему "непристойно и скучно"» (Пг. V. 184). Нищенка и дурочка в рассказе «Игнат» нахально обращается ко всем «милок». «Это была ее любимая поговорка, которой она привыкла дурачить и смешить всех, обращаясь с нею даже к господам, чтобы показать, что она совершенно дурочка» (М. IV. 468).

Но с особой силой нарисован Буниным образ такого «божьего человека» – Шаши – в рассказе «Я всё молчу», еще до сих пор по достоинству не оцененном. Шаша, сын разбогатевшего мужика Романа, имевшего лавку, мельницу и скупавшего помещичьи рощи на сруб, уже в ранней молодости начинает тяготиться благополучием и определенностью своей жизни, начинает примерять разные роли. Например, «роль человека, чем-то кровно оскорбленного»309. На собственной свадьбе с хорошенькой и веселой дочерью управляющего барским именьем, «притворясь пьяным, убедив себя, что он адски приревновал свою молодую жену к одному молоденькому помещику, он внезапно наступил во время вальса ей на шлейф, с треском оторвал его. А затем кинулся к ножу, пытался зарезаться и, будучи обезоружен, дико рыдал…»310. Ежегодно 15 июля, на престольный праздник, называемый Кириками, Шаша идет на ярмарку, чтобы быть избитым там мужем солдатки, что была его любовницей. «В будни он тупеет от скуки, от долгого сна <…>; нынче же – праздник, нынче он будет играть перед огромной толпой, нынче он будет страшно, до беспамятства избит на глазах этой толпы – и вот он уже входит в свою роль, он возбужден, челюсти его крепко сжаты, брови искажены»311.

И наконец, разорив до конца всё состояние отца, «искоренив даже следы того», что было им создано, Шаша становится нищим бродягой и проводит дни свои на церковной паперти среди других юродивых, о которых сказано: «В жажде самоистязания, отвращения к узде, к труду, к быту, в страсти ко всяким личинам, – и трагическим и скоморошеским, – Русь издревле и без конца родит этих людей»312.

Но что поражает Бунина не менее, нежели сами юродивые, – это отношение народа к ним, которое можно определить как восторженная симпатия. Ни явная неумелость и никчемность этих юродивых в прорицаниях, исцелениях, облегчениях душ и прочих делах веры, ни их явное шарлатанство и игра – ничто не умаляет народной любви к ним. Ибо любят их за другое – за то, что они осмелились отбросить все условности, на которых зиждятся быт и будни: условности общепринятой одежды, общепринятого поведения, общепринятого образа жизни, языка и даже приметы пола (об одном из них сказано: «запустил волосы, – заметьте эту удивительную черту, страсть к женским волосам! – скинул портки, надел женскую рубаху, – опять-таки женскую!» (М. V. 169). Выход из будней в иное измерение – вот чего алчет русская душа.

С принятием ролей и личин связана, хотя и косвенным образом, еще одна отличительная черта – уверенность в собственном превосходстве, в обладании конечной правдой (у интеллигенции это выражается в максимализме теорий, у мужиков в самоуверенном презрении к другим). При таком ощущении, когда и своя и чужая жизнь воспринимается как неподлинная личина, и подразумевается наличие в собственной глубине некой тайной сути, такая завышенная оценка самого себя оказывается понятной.

«Умней меня во всем селе нету», – неожиданно заявляет совершенно незнакомому ему семинаристу мужик в рассказе «Будни» (Пг. VI. 104), и принимается судить с самоуверенностью о вещах, о которых не имеет ни малейшего понятия. «Я умней тебя!» – кричит нищему мужик в рассказе «Весенний вечер» (Пг. V. 262). «Дурак», – резюмирует свое мнение о собеседнике Егор («Веселый двор») и постоянно в разговорах со всеми старается показать свое превосходство. Точно так же беседующие ночью мужики («Ночной разговор») всё время высказывают «неожиданные, нелепые, но твердые умозаключения» (Пг. V. 219).

Преувеличенное мнение о себе и самодостаточность – это тоже один из результатов безрелигиозности русского человека. Разрушая славянофильский миф о русском народе как народе «богоносце», Бунин рисует нам русского мужика нигилистом и невежей в делах веры. И даже те мужики, что выглядят наиболее набожными, на самом деле очень далеки от подлинной веры. «Вот Аким молится – попробуйте-ка спросить его, верит ли он в Бога? Из орбит выскочат его ястребиные глаза! Ему ведь кажется – никто на свете не верит так, как он. Он до глубины души убежден, что в угоду Богу, да чтоб и люди не осудили, надо строго-настрого исполнять даже малейшее из того, что положено по отношению к церкви, постам, праздникам, добрым делам, что для спасения души, – не по доброте же, конечно! – неукоснительно следует творить эти дела, ставить свечи, в пост есть рыбку да маслице, а в праздники праздновать – и ублажать пирогами и курятиной попа… И все твердо верят, что Аким очень верующий человек, хотя за всю свою жизнь ни разу не подумал этот Аким: да что же такое его Бог?…» («Деревня», Пг. V. 90).

Так же молится и Ермил («Преступление»): «Щурясь, он устремлял пристальный, но невидящий взор на дощечку в углу, привычно шептал что-то и в определенные моменты с размаху кланялся ей. Но думы его были не возле Бога» (Пг. VI. 69). Это – набожные, а о прочих и говорить нечего. Егор («Веселый двор») пользуется иконой лишь для того, чтоб накрывать горшки (Пг. V. 293). Никифор («Сказка») обокрал церковь и пропил в шинке на большой дороге складни. Вера, как и многие другие ценности, всё более уходит в прошлое, всё реже встречается среди всеобщего вырождения и оскудения. «Верили тысячу лет тому назад, Аким же только машинально принял наследство» (Пг. V. 91). Теперь же даже богослужения, ведущиеся «на торжественном языке, давно забытом нашей родиной» (Пг. V. 312), непонятны народу. Языческие обряды среди народа гораздо живучее и органичнее, нежели христианские. Вину за это Бунин в значительной степени возлагает на русский клир. Кузьма («Деревня»), один из наиболее умных и развитых мужиков, говорит брату Тихону: «Господа! Господь! <…> Какой там Господь у нас! Какой Господь может быть у Дениски, у Акимки, у Меньшова, у Серого, у тебя, у меня? <…>. Я вон околевал лежал <…>, много я о Нем думал-то? Одно думал: ничего о Нем не знаю и думать не умею! Не научен!» (Пг. V. 128, курсив мой. – Ю. М.).

Священнослужители вообще изображаются Буниным с неприязнью: они всегда «выпивши», одеты грязно и небрежно, службу ведут торопливо, без чувства, «не думая ни о словах, ни о тех, к кому они относятся» (Пг. V. 137). Характерны, например, такие штрихи при описании свадебного торжества в рассказе «Я всё молчу»: «Дьячок, опившись на пиру коньяком, по дороге домой помер. Дьякона, на собственном дворе, упавшего в навоз, едва не затоптали овцы»313.

Утрата твердой религиозной веры ведет к тотальному нигилизму. Характерно такое размышление Кузьмы, имевшееся в первой редакции «Деревни» и исключенное Буниным впоследствии из-за его слишком откровенной публицистичности: «Да у них и ни во что нет веры. Если правда, что Молодая отравила Родьку, то разве верила она, что так и должно поступить, – разве не простое отчаяние это преступление. А Дурновка не верит ни ее горю, ни даже ему, старику… Да и сам он всё меньше верит себе, – своим мыслям, своим словам…»314.

Нигилистическое неприятие будней жизни, а вместе с ними – и всех установлений (в том числе и института права: русский человек привык «или властвовать, или бояться», Пг. V. 167; пассивная созерцательность сочетается с готовностью к насилию, долготерпение со своеволием – единственным известным ему способом самоутверждения), неприятие всяких рамок и правил («Он не признавал ни семьи, ни собственности, ни родины», – сказано, например, о Егоре в «Веселом дворе», Пг. V. 281), – делает русского человека невыносимым в общежитии. Нет уважения ни к отцу, ни к матери, ни к дедам. «Животолюбивая старуха! А я ее – корми. Она, может, ногтя моего не стоит, а я вот журись об ней», – говорит Егор о матери (Пг. V. 306) – и оставляет ее умирать с голоду. Почти умирает с голоду и мать разбогатевших братьев Красовых («Деревня»). Древнего старца Таганка («Сто восемь», впоследствии – «Древний человек») родные бьют и морят голодом: «У них вон шесть пудов одной ветчины висит, – поверите, ребрышка никогда не дадут. Сами, как праздник, за чай, а он чашечки попросить боится. Ничтожности жалеют» (Пг. V. 209). Дениска («Деревня») бьет «смертным боем» отца из-за пустяков (отец ободрал картинки со стены) и отзывается о нем не иначе как с презрением. Мужья жестоко избивают жен и не по злобе, а из принципа («Их не бить, добра не видать» (Пг. V. 225)). Даже терзаясь неразделенной любовью к недоступной Любке, пастух Игнат мечтает так: «Взял бы он ее за себя, бил смертным боем, увел в город, нанялся к купцу – и за всё за это полюбила бы она его» (Пг. V. 321).

В отношениях друг с другом – грубость, сквернословие, зависть, скрытность, враждебность (соседние деревни, как правило, живут в «постоянной вражде и взаимном презрении», Пг. V. юо), в отношениях с чужими, иностранцами – кичливость, презрение («русское презрение к чужим колпакам», Пг. V. 63; характерна сцена хамского издевательства Игната над стариком-евреем, Пг. V. 328), в отношениях к слабым, беззащитным, к животным – необыкновенная жестокость (бьют дурачков, дурочку Фешу – «Деревня» – «лупят по стриженой голове щелчками», Пг. V. 32; «Травят нищих собаками! Для забавы голубей сшибают с крыш камнями!», Пг. V. зз; «Растения он – Аким, «Деревня» – замечает только те, что приносят плоды, идут на корм. Птицы летают, поют – и самое любезное дело стрелять на еду тех из них, что годны к тому, а негодных – для забавы. Зверей надо всех, до единого, истребить, а к животным относиться разно: своих держать в теле, на пользу себе, чужим и старым – выстегивать глаза кнутом, ломать ноги…», Пг. V. 90; «Глянь как рвет, молотит мужик вора, стащившего клок соломы. Клок не дорог, да ведь как такой случай упустить! За вора-то ничего не будет