<…>. Нет, видно, никогда не откажется человек искалечить, пришибить человека, если только с рук сойдет», Пг. V. 70; «Раз подкараулил (Липат в рассказе «Хороших кровей») поджигателя, пьяницу-старика, убил – «как лярву» – слегой, заявил, куда следует – и забыл», Пг. VI. 109).
Как и вообще во всякой темной массе (будь то крестьянской, рабочей или мещанской) тут находят себе удобную почву и прочие отталкивающие черты: равнодушие к добру и злу, лживость, плутоватость. Бунин сочувственно отмечает жестокий отзыв о русском народе Эртеля, писателя, вышедшего из самой народной гущи и тоже знавшего народ по-настоящему: «Народ русский – глубоко несчастный народ, но и глубоко скверный, грубый и, главное, лживый, лживый дикарь»315.
Однако сам Бунин никогда не позволяет себе впасть в обличительный тон, его повествование исполнено чувства меры, и дает ощущение предельной правды и объективности. «То, что его изображение не тенденциозно, что оно правдиво, об этом свидетельствует оно само – своей художественностью. Талант не лжет», – пишет Айхенвальд316. И очень хорошо сказал один английский писатель, прочитав по-русски бунинскую «Деревню»: «Я никогда не был в России. Дореволюционных времен я по возрасту не помню. Но читая "Деревню” или "Суходол" я не сомневался, что всё в этих повестях рассказанное – правда. Это так написано, что не может правдой не быть. Правда – в каждом слове»317. Точно так это ощущал и Пастернак: отмечая удивительную глубину произведений Ахматовой, делающую их «историческими картинами века», он сравнивает их с произведениями Бунина: «По своей способности освещать эпоху они стоят рядом со зрительными достоверностями Бунина»318.
Тихон Ильич («Деревня»), из наиболее разумных и дельных мужиков, размышляет: «Взять немцев городских или жидов: все ведут себя дельно, аккуратно, все друг друга знают, все приятели, – и не только по пьяному делу, и все помогают друг другу; если разъезжаются, переписываются всю жизнь, портреты отцов, матерей, знакомых из семьи в семью передают; детей учат, любят, гуляют с ними, разговаривают, как с равными, – вот вспомнить-то ребенку и будет что. А у нас все враги друг другу, завистники, сплетники, друг у друга раз в год бывают, сидят по своим закутам…» (Пг. V. 50). Это противопоставление русской души, «гибельно обособленной от души общечеловеческой» (Пг. V. 147), душе европейской – нередко в прозе Бунина этих лет. Особенно интересен в этом смысле рассказ «Соотечественник» – о простом брянском мужике Зотове, с удивительной судьбой, объездившем полмира, разбогатевшем и ставшем преуспевающим крупным дельцом на Цейлоне. Но как выглядит этот русский делец? В нем нет ничего похожего на европейскую хватку, деловитость, методичность, устойчивость. «Да, с виду он совсем англичанин, даже руки английские, конопатые, в рыжих волосах. Но, думает гость, разве стал бы англичанин говорить так изумительно много и так возбужденно? Настоящие английские руки не дрожали бы в такие годы, да еще при такой силе, как у Зотова, лицо у англичанина не было бы так бледно, так тревожно без всякой видимой причины» (М. IV. 495). И несмотря на всё видимое благополучие и якобы захватывающую его кипучую деятельность его гложет всё та же русская тоска, его мысли и душа в смятении, он подумывает о самоубийстве.
Позже, в эмиграции, Бунин придет к выводу, что многие из тех черт, которые он приписывал исключительно русским, довольно распространены и среди других народов. В 1944 году он задумывает рассказ о том, как в Париж приезжает англичанин, чувствует себя жизнерадостно, обедает в ресторане и пьет, потом вдруг начинает буянить, бить посуду, бить лакеев, пытающихся его успокоить, проломил одному из них голову бутылкой из-под шампанского – «и всё это без всякой злобы, а как-то восторженно»319. Казалось бы, чисто русская иррациональность и абсурдность поведения, но Бунин ею наделяет англичанина, то есть представителя народа по общему мнению холодно-рассудительного.
В том же 1944 году Бунин пишет короткий рассказ «Аи secours!» (рукопись хранится в Парижском архиве). Возле одного из парижских вокзалов женщина отбивается от кого-то и кричит о помощи. Вокруг «толпа стоит молча, неподвижно, лица спокойны, безучастны»320. Казалось бы, типично русская сценка!
А в рассказе «Notre-Dame de la Garde» (1925) Бунин рисует нам французскую атеистическую молодежь. Она заполняет вагон воскресного поезда, ведет себя развязно, вульгарно. Когда в вагон входят две монахини, с нежными лицами, смиренные и девственные, и, кланяясь, предлагают купить бумажный цветок и в придачу к нему маленькое изображение Марсельской Божьей Матери Заступницы, их встречают уханьем, визгом и мяуканьем. Рассказ кончается описанием моря и солнца за окном вагона и контрастом к нему звучит последняя фраза: «Вдруг раздался треск и сверкнули брызги стекла, – вдребезги рассыпалась бутылка, вылетевшая из окна и ловко угодившая в телеграфный столб… Это забавлялась молодежь»321. Эта толпа, дает нам понять Бунин, в тяжелый кризисный момент поведет себя не лучше, нежели вела себя наша русская толпа (чернь) в революционные годы ужаса и террора.
А если бы Бунин дожил до наших дней и увидел на Западе «хиппи», «битников» и прочих, наскучивших «буднями» жизни, его уверенность в исключительности некоторых сторон русской души, вероятно, еще более пошатнулась бы.
…Однако ошибкой было бы отнести к этой же серии рассказов, как бы «реабилитирующих» русский народ, рассказ «Отто Штейн». Исследование черновиков, хранящихся в Парижском архиве, показывает, что замысел Бунина тут был совсем иным322.
Бунин с самого начала понимал, что всякие обобщения о характере народа могут быть справедливы лишь до определенной черты, но если их возводить в абсолют – становятся такой же фальшивой условностью, как «характеры» персонажей в традиционных романах. В «Деревне» в спорах о русском народе Кузьмы с Балашкиным Бунин старается дать в антиномическом столкновении две противоположные точки зрения на русский народ (апологетическую и критическую). Правда, тот факт, что сам Кузьма к концу повести меняет позицию и начинает высказываться о русском народе еще более критически, нежели в начале Балашкин, может привести к мысли, что автор находит более справедливой эту последнюю точку зрения. И действительно в тот момент, в момент написания «Деревни», Бунину было важно разбить устоявшуюся и общепринятую народническую идеализацию мужиков. Но уже в мрачном рассказе «Ночной разговор», возмутившем народников не меньше «Деревни», Бунин отмечает неоднолинейную противоречивость мужиков – «их грубость и добродушие, их работоспособность и нелюбовь к работе» (Пг. V. 219). И в те же самые годы, почти сразу же после «Деревни» и других разоблачительных крестьянских рассказов, Бунин наряду со всеми теми отталкивающими и жуткими чертами русской деревни и русского мужика, о которых мы говорили, показывает и другое.
Отвращение к будням жизни может выливаться и в иное – в светлую тягу ввысь – и вести к святости, как у Аглаи («Аглая»). Нелепые деяния могут объясняться неукротимой жаждой подвига и неуемной игрой богатырских сил, как у Захара Воробьева («Захар Воробьев»), последнего отпрыска исчезающей уже породы русских богатырей, выпивающего на спор четверть водки и умирающего от этого. А детская непрактичность и странность, как у старика Арсенича («Святые»), ведущего серьезную беседу с детьми, точно и сам он ребенок, наделенного «прелестным слезным даром» (М. IV. 242) и увлекающегося житиями святых, может оказаться признаком нежной и чуткой души.
А фатальная покорность судьбе в сочетании с добротой и кроткостью, как у старухи Анисьи («Веселый двор»), умирающей с голоду, начинает светиться вдруг чудесным светом благости. Удивительна самоотверженная любовь к сыну у шорника Сверчка в рассказе «Сверчок», столь контрастирующая с обычными семейными ссорами и дрязгами. Как говорит сам Бунин, он видел не один лишь мрак, но «своеобразные сплетения» русской души, ее «светлые и темные основы».
И неверно, что Бунин стал якобы рисовать светлые образы русских крестьян лишь после «Деревни», чтобы сбалансировать ее жестокость и реабилитировать себя в глазах критиков (как неверно и утверждение советских критиков о том, что лишь после революции в эмиграции Бунин начал идеализировать состояние русской деревни и якобы забыл об им самим изображенной нищете ее323).
Даже в «Деревне» при всем ее внешне объективном и беспощадном тоне, вовсе не холодная констатация ужасов и жестокостей является подлинной характеристикой авторского взгляда. С жалостью и состраданием изображается не только мечущийся и несчастный Кузьма, не только дошедший до сознания полной бессмысленности собственной жизни богатый мужик Тихон, не только стареющая жена Тихона, Настасья Петровна, тщетно молящая Бога, чтоб он дал ей наконец родить ребенка («Настасья Петровна тайком молилась, тайком плакала и была жалка, когда потихоньку слезала по ночам, при свете лампадки, с постели, думая, что муж спит, и начинала с трудом становиться на колени, с шепотом припадать к полу, с тоской смотреть на иконы и старчески, мучительно подниматься с колен», Пг. V. 6; чтоб увидеть и написать такое недостаточно холодной наблюдательности).
Даже такой отталкивающий персонаж, как Дениска, «новенький типик», «циничное животное», как говорит о нем Кузьма, образ, истолкованный советскими критиками как карикатура на революционера и на представителя нового поколения, изображен без сарказма и без иронии. Лишь при очень поверхностном чтении можно увидеть тут карикатуру. Скорбящим оком и с большой силой проникновения увиден и он. Достаточно посмотреть на портрет Дениски «с дешевым чемоданишко в руке, перевязанным веревкой», в старой поддевке, «видимо, очень тяжелой с обвисшими плечами» и т. д., или прочесть цветастое, колоритное и удивительное письмо Дениски к Тихону324, к сожалению, сильно сокращенное (как и многое другое) при позднейших переизданиях повести, которую сам Бунин на долгое время