Бунина вместе с Горьким и Короленко выбирают членом организационного комитета вновь созданной «Свободной ассоциации для развития и распространения положительных наук». 13 марта в переполненном Большом театре под звуки Марсельезы была представлена живая картина «Освобожденная Россия» с участием известнейших артистов (Россия – женская фигура с разорванными кандалами, а вокруг нее все, кто жаждал ее свободы – от Пушкина до лейтенанта Шмидта). Но вся эта ликовавшая толпа, заполнявшая ярусы Большого театра, не могла себе даже вообразить всю мнимость наступившей свободы и каким неслыханным деспотизмом она скоро заменится.
Утомившись от всего этого, Бунин уезжает в деревню. И здесь он находит подтверждение своим мыслям у самих мужиков, к которым, как всегда, очень внимательно присматривается в те месяцы (Бунин проводит в деревне всё лето 1917 года и осень до ноября). «Кому они присягали, эти солдаты-то твои? Прежде великому Богу присягали да великому Государю, а теперь кому? Ваньке? <…> На Ваньку надежда плохая. У него в голове мухи кипят, – записывает Бунин разговоры крестьян. – За кого им теперь воевать? Наша держава всё равно пропала! <…> Разбежались солдаты-то эти твои. Все по деревням сидят, грабежу ждут» (М. V. 10–11). И сами не верят мужики, что из этого грабежа и развала может что-нибудь дельное выйти: «Теперь всё равно всё прахом пойдет, всё придется сначала начинать, по камушку строить! <…> А строить-то кто будет? <…> У тебя всё равно дуром пойдет. Тебе хоть золотой дворец дай, ты всё равно его лопухами заростишь» (М. V. 11).
Причем этот развал и разгром произошел как раз тогда, когда экономический бум, который переживала страна накануне войны (вместе с культурным взлетом и ростом свободы), докатился и до деревни. «Сроду никогда не жили так сыто. Сколько теперь денег в каждом дворе? Курицы на всей деревне не купишь ни за какие деньги, всё сами едите» (М. IV. 426). «Теперь у каждой бабы по сто, по двести целковых спрятано. Отроду так хорошо не жили» (М. IV. 434). Еще раз нашел свое подтверждение тезис Токвиля о том, что революции совершаются вовсе не в периоды, когда гнет и страдания наиболее сильны, как это думает большинство, а наоборот, когда власть слабеет и становится менее жесткой, когда жизнь становится сноснее и открываются надежды и перспективы.
Царское правительство, малоэффективное и неумелое, с его обветшалыми представлениями и устарелыми методами, оказалось неспособным к сопротивлению. Власть перешла к Временному правительству.
Но этот переворот привел в движение в стране гигантские силы: накопившаяся ненависть, зависть, алчность, жажда социальной справедливости, реванша и мести, мечты о «светлом будущем» и надежды на личное преуспевание, усталость от войны и, главное, слепые инстинкты темных масс, почувствовавших, что узда упала – всё это стало прорываться наружу со всё возрастающей силой.
Идеализм, сопутствовавший февральским событиям, был легко побежден грубой силой, демагогией и расчетливым потаканьем самым темным инстинктам.
Постепенное и всё более грозное развязывание этих инстинктов Бунин наблюдает в русской деревне и видит, как всё то худшее и страшное, что он усматривал у русского мужика и о чем писал в своих мрачных крестьянских рассказах, начинает преобладать над светлыми сторонами. Сам народ говорит о себе, как отмечает Бунин: «Из нас, как из дерева, – и дубина, и икона»451. В очерке «Предреволюционное»452 – о последних перед революцией месяцах в деревне, Бунин говорит о том, какое опустошающее и развращающее воздействие на русскую деревню оказала война. Теперь же, после революции, к этой моральной деградации и опустошенности прибавилась еще исконно русская разнузданность бунта, пугачевская жажда «погулять и перейти все пределы (русское понятие «праздника», о котором уже мы говорили), русский «надрыв» (столь сильно почувствованный Достоевским) и «жажда саморазорения»453, да еще безответственность революционной интеллигенции, плохо знавшей народ.
27 мая 1917 года Бунин пишет Нилусу: «Жить в деревне и теперь уже противно. Мужики вполне дети, и премерзкие. "Анархия" у нас в уезде полная, своеволие, бестолочь и чисто идиотское непонимание не то что "лозунгов", но и простых человеческих слов – изумительные. Ох, вспомнит еще наша интеллигенция, – это подлое племя, совершенно потерявшее чутье живой жизни и изолгавшееся на счет совершенно неведомого ему народа, – вспомнит мою "Деревню" и пр.!»454
А 25 июля пишет А. Грузинскому: «Жить порою необыкновенно противно, – то слышим, что убили кого-нибудь или били да не добили и, не добив, вырыли могилу и закопали, – ей Богу, был и такой случай! – то наткнешься в саду на солдата, сидящего на груше, с треском ломающего сучья и на грустные увещевания горничной говорящего: «Молчи, стерва, ты, я вижу старого режиму…»455.
Самого Бунина чуть не бросили в огонь во время пожара, его спасла только та неистовая ярость, с какой он отреагировал на это намерение (эта ярость охватывала его при любом проявлении несправедливости и при любом унижении его достоинства, как например, позже в Одессе при большевистском обыске его квартиры). Убить хотели даже его, пользовавшегося большим уважением у местных мужиков (они даже собирались выбрать его депутатом в Учредительное собрание), а что же говорить о других «господах»!
io августа Бунин пишет Горькому: «Ото всего того, что я узнаю из них (газет) и вижу вокруг, ум за разум заходит, хотя только сбывается и подтверждается то, что я уже давно мыслил о святой Руси»456.
А 16 октября в письме Нилусу уже пишет не о «противности», а об ужасе: «В деревне невыносимо и очень жутко»457.
В конце октября Бунин с женой покидает деревню на старой телеге (по дороге отваливается колесо, и они семь верст вынуждены идти пешком. Бунину приходится извлекать из кармана свой пистолет для устрашения). Они приезжают в Елец, а оттуда следуют в Москву.
Захват власти большевиками Бунин, как и подавляющее большинство русской интеллигенции (не только либерально-демократической, но и социалистической) встречает с отвращением и отчаянием. В день победы большевиков в Москве он записывает в своем дневнике: «Вчера не мог писать – один из самых страшных дней всей моей жизни»458. И позже вспоминает: «И не было во всей моей жизни страшнее этого дня, – видит Бог, воистину так! <…> Наотмашь швыряя двери, уже три раза врывались в поисках врагов и оружия ватаги «борцов за светлое будущее», совершенно шальных от победы, самогонки и архискотской ненависти, с пересохшими губами и дикими взглядами, с тем балаганным излишеством всяческого оружия на себе, каковое освящено традициями всех "великих революций"<…>. А ночью, оставшись один, будучи от природы не склонен к слезам, наконец заплакал и плакал такими страшными и обильными слезами, которых я даже и представить себе не мог»459…
Последующие месяцы власти ленинских экстремистов, их террор и развязанная ими гражданская война, которой они не только не старались избежать, а к которой, напротив, сознательно шли в полном соответствии со своей теорией «классовой борьбы» (ленинский лозунг: «Превратить войну империалистическую в войну гражданскую!»), приводят в ужас и негодование не только Бунина, но и таких почитаемых всей Россией борцов против царизма, убежденных социалистов, как Горький, Короленко и даже сам создатель марксистской партии в России – Плеханов.
Горький в основанной им газете «Новая жизнь» в своих страстных статьях (строжайше запрещенных теперь в Советском Союзе), публиковавшихся под рубрикой «Несвоевременные мысли», высказывает примерно то же самое, что и Бунин в своих записях, очерках и статьях этого периода. Горький возмущается жестокостью, лживостью и низменностью нового режима. Уже через десять дней после октябрьского переворота он пишет: «Ленин, Троцкий и сопутствующие им уже отравились гнилым ядом власти, о чем свидетельствует их позорное отношение к свободе слова, личности и ко всей сумме тех прав, за торжество которых боролась демократия. Слепые фанатики и бессовестные авантюристы сломя голову мчатся, якобы по пути к "социальной революции"<…>. На этом пути Ленин и соратники его считают возможным совершать все преступления, вроде бойни под Петербургом, разгрома Москвы (большевистские отряды громили артиллерией жилые кварталы Москвы, а взятых в плен юношей-юнкеров победители безжалостно добивали. – Ю. М.), уничтожения свободы слова, бессмысленных арестов…»460.
Горького возмущает не только жестокость («зверски добивали раненых юнкеров, раскалывая им черепа прикладами»461), но и та марксистская схоластика, которой большевики ее оправдывают: «Разумеется – это наглая ложь, что все юнкера "дети буржуев и помещиков", а потому и подлежат истреблению, это ложь авантюристов и бешеных догматиков. И если бы принадлежность к тому или иному классу решала поведение человека, тогда симбирский дворянин Ульянов-Ленин должен стоять в рядах российских аграриев…»462. Согласно этим идеологическим схемам даже квалифицированные рабочие, не пошедшие за большевиками, объявляются «буржуями», разыгрывается настоящая «бесовщина» и «шигалевщина» по Достоевскому. «Владимир Ленин вводит в России социалистический строй по методу Нечаева»463. «Я знаю – сумасшедшим догматикам безразлично будущее народа, они смотрят на него как на материал для социальных опытов»464.
Возмущает Горького и то, что свои партийные цели большевики прикрывают («не стесняясь никакой клеветой и ложью на врага»465) самой низкой демагогией: «Наиболее демагогические и ловкие правительства обычно прикрывают свое стремление управлять народной волей и воспитывать ее словами: "мы выражаем волю народа"»466. И эта демагогия, чтобы завоевать поддержку масс, играет на самых низменных инстинктах толпы. Ленинский лозунг «грабь награбленное» – квинтэссенция этой демагогии. «Грабят – изумительно, артистически; нет сомнения, что об этом процессе самоограбления Руси история будет рассказывать с величайшим пафосом. Грабят и продают церкви, военные музеи, разворовывают интендантские запасы, грабят дворцы бывших великих князей, расхищают всё, что можно расхитить»