растной радости» (М. V. 35_3б).
И Сосновская всё время ищет этой сладкой скорби. Эти ее поиски, конечно же, игра, но игра эта с огнем, ибо слишком могучие силы она затрагивает (силы пола, любви и смерти). Она, как бабочка, порхает у огня и в конце концов сгорает в нем.
В «Митиной любви» это взаимопритяжение любви и смерти дано в совершенно ином плане. Митя вообще редкий у Бунина персонаж (это не «бунинский» тип), и несчастная любовь, разрываемая противоречием между идеалом и действительностью, тоже редка у Бунина. В любви Бунина привлекает обычно та сила страсти, которая бывает лишь у органичных натур, натур первобытно цельных. У Мити этой «первобытности» уже нет. Всё его отношение к Кате (идеализация ее, постоянное ощущение, что есть «две Кати»: Катя воображаемая, им придуманная, и Катя реальная) – есть продукт культуры, причем культуры уже не органичной, а клонящейся к закату, вырождающейся. Именно эта вырождающаяся культура определяет, или во всяком случае усиливает, его слабость, женскую безвольность и чувствительность. Женские типы мужчин рядом с сильными мужскими типами женщин мы встречаем во многих рассказах Бунина («Чистый понедельник», «Муза», «Волки», «Лита», «Зойка и Валерия», «Антигона» и др.). О Мите сказано, что «он был из той породы людей <…>, у которых почти не растут даже в зрелые годы ни усы, ни борода»617.
Теория андрогинизма, намеченная Платоном и оригинально переосмысленная потом популярным в России Отто Вейнингером, находит свое подтверждение (скорее всего ненамеренное, а получившееся интуитивно) также и в произведениях Бунина. Очень важно в этом смысле признание Бунина, сделанное им Галине Кузнецовой: «Не знаю, сумею ли тебе объяснить… Поймешь ли ты меня. Дело в том, что с годами, а теперь особенно, я всё больше начинаю чувствовать в себе какой-то Петраркизм и Лаурность… то есть какое-то воплощение всего прекрасного, женского, во что-то одно во мне…»618. Об этом «петраркизме» он пишет в рассказе «Прекраснейшая солнца».
Отсутствие двуполярного (двуполого) напряжения свойственно лишь райскому (ангельскому) состоянию. Интересна характеристика героя в рассказе «Лев»: «Гимназист первоклассник, – чистое, нежное отрочество, вся прелесть, вся телесная и душевная новизна его, ангельский цвет личика, как бы девичьяго, красота той поры, когда еще нет различия полов» (цитирую по рукописи, Парижский архив. – Ю. М.)[23]. Биполярность снимается также в любовном слиянии, том райском состоянии, которое дано испытать человеку на земле лишь в краткие моменты любви.
В Кате есть тоже нечто ангельское (райское), но эта ангелоподобность обманчива. Она – «типичнейшее женское естество», при всей ее юности и невинности, в ней – «тайная порочная опытность» и та «смесь ангельской чистоты и порочности», которая отличает именно наиболее желанный для мужчин и наиболее женственный тип. Она должна быть покорена сильным и властным мужским началом, а не таким слабым и нервным, романтически экзальтированным существом, как Митя.
Слабость Мити еще усиливается его юностью, неопытностью и несознательностью. «Он не знал, за что любил, не мог точно сказать, чего хотел… Что это значит вообще – любить? Ответить на это было тем более невозможно, что ни в том, что слышал Митя о любви, ни в том, что читал он о ней, не было ни одного точно определяющего ее слова»619. Неорганичная и неестественная современная культура, утратившая связь с тайной пола, не может дать тут Мите твердую опору.
В этой незрелости Мити – Рильке, очень высоко оценивший эту повесть, увидел основу трагедии – трагедии нетерпения: «Малейшая доля любопытства <…> могла бы еще спасти его»620.
Митя не настолько органичен, чтобы иметь «бессознательно-знающий взгляд животного», но и не настолько сознателен, чтобы противостоять страшному для него напору стихийных сил. В этой половинчатости его гибель. Совершенно не права была Зинаида Гиппиус, увидевшая в «Митиной любви» лишь «гримасничающее Вожделение с белыми глазами»621 (понятно, почему статья эта так возмутила Бунина. – Ю. М.). Если бы это было так, то трагедии бы не произошло. А меж тем сама Гиппиус признает, что Митя «живой до иллюзии: именно такие бывают»622, и его самоубийство закономерно венчает всю эту историю. Оно гораздо более логично, чем, например, самоубийство Вертера (на искусственность концовки Вертера указывали некоторые критики, например, Сен-Бев), ибо Вертер наделен гораздо большим самосознанием и волей.
Страдания Мити идут вовсе не от «вожделения». Как сама же Гиппиус замечает, для размножения – любовь с «веянием нездешней радости есть излишняя роскошь». И Митина любовь с его «жаждой сверхчеловеческого счастья», с его «дивными видениями» – тоже. Оставаясь в рамках шопенгауэровской концепции, тут ничего не понять. Сам Шопенгауэр, чтобы объяснить индивидуализацию страсти у человека, прибегает к такому неубедительному объяснению как то, что жизненная воля стремится якобы к произведению наиболее совершенных экземпляров рода.
Очень точно определяет суть митиной трагедии Федор Степун в своей замечательной статье об этой повести: «Бунин вскрывает трагедию всякой человеческой любви, проистекающую из космического положения человека, как существа, поставленного между двумя мирами»623. В своем романе «Митина любовь», говорит Степун, Бунин дает «исследование трагической несбыточности во всех бываниях нашей любви, ее подлинного Бытия <…>, его тема не первая любовь и не ревность, а неизбывная тяжесть безликого пола, тяготеющая над лицом человеческой любви»624.
Или еще более обобщенно можно сказать, что это трагедия недостижимости идеала, его неосуществимости в жизни. То есть трагедия жизни человека как существа тоскующего и стремящегося к трансцендентному.
Бунин с поразительной силой изображает, как постепенно и всё сильнее наваливается на Митю жуткая сила пола, этот «любовный ужас»625, и как он, всё более «чувствуя себя лунатиком, покоренным чьей-то посторонней волей»626, счастливо и мучительно млеет в «каком-то, предсмертном блаженстве»627 любви. Весеннее пробуждение природы и пробуждение пола у Мити даются в параллельном и слитном нарастании. Митя всё более теряет «лицо» и становится былинкой, захваченной могучим потоком стихийных сил, которые наполняют воздух весенним пением птиц, ароматами расцветающих цветов и размягченной дождями земли, ждущей оплодотворения. Эта мистерия пробуждающейся природы и пробуждающегося пола, это синхронное и в то же время трагически контрастное нарастание природных модуляций и человеческих чувств есть нечто уникальное и не знающее себе равного во всей русской литературе.
Откровенно подчеркнуто дается эта синхронность в начале XIII главы двумя короткими абзацами:
Дни шли, но желанного письма не было.
Сад разнообразно одевался628.
…Образ Кати в воображении Мити всё более теряет конкретность и всё более сливается с женским началом как таковым. Интересно, что первым напоминанием («зловещим» напоминанием) о Кате в деревне было вовсе не поэтичное и традиционное пение соловьев, а взвизгивания, дикое гиканье и «предсмертно-истомные вопли» сыча, совершающего свою любовь и клекочущего «с мучительным наслаждением». От этих сладострастных и жутких звуков Митя замирает и дрожит. Постепенно надо всем, что окружает Митю, начинает тяготеть «власть Кати, ее тайное присутствие» (пробуждение пола и природы индивидуализируется в Кате). Даже луна напоминала ему Катю: «Чем, в самом деле, могла напомнить ему Катю луна, а ведь напомнила же, напомнила чем-то и, что всего удивительнее, даже чем-то зрительным!»629. «Утреннее солнце блистало ее молодостью, свежесть сада была ее свежестью, всё то веселое, игривое, что было в трезвоне колоколов, тоже играло красотой, изяществом ее образа…»630.
Происходит двойное смещение: безликий космический зов пола сосредоточивается на одной лишь Кате, а образ отсутствующей (но владеющей воображением) Кати накладывается на все предметы и все желания. Митя ищет спасения от Кати, то есть от мучительных требований пола и от неудовлетворенности мечтаний об идеальной любви одновременно. Его свидание с Аленкой есть именно это двойное бегство: от Кати и к Кате. В Аленке он видит Катю, думает обладать Катей в образе Аленки («его как молния, поразило неожиданно и резко ударившее ему в глаза что-то общее, что было, – или только почудилось ему, – в Аленке с Катей»631) и в то же время освободиться таким образом от Кати, найдя ей эквивалентный заменитель («К черту! – подумал он с раздражением. – К черту весь этот поэтический трагизм любви!»632).
Результат близости с Аленкой – великое разочарование («Митя поднялся, совершенно пораженный разочарованием»633). Двойное бегство оказалось двойным обманом.
Рухнула попытка найти индивидуальное в родовом, духовное в физическом. Необыкновенное внутреннее напряжение повести, всё время создававшееся ощущением тайны, вдруг улетучивается, как газ из лопнувшего шара. Оно сменяется внешним драматизмом (с быстротой следует развязка: известие об измене Кати, страшный сон, самоубийство). Буйство расцветающей природы и душевные бури сменяются монотонным дождем и черным отчаянием.
В последнем сне Катя уже не двоится (как в Аленке), а троится: та, что снится ему – это одновременно (как это возможно только во сне) и Катя, и Аленка, и та молодая нянька, с образом которой у Мити связано первое пробуждение полового чувства. Таким образом, он переживает во сне свою собственную измену Кате634, подмену любви совокуплением и «его охватывает всё растущий ужас, смешанный однако с вожделением»635. Но одновременно он переживает и измену Кати, и что особенно «противоестественно и омерзительно» в этом ее совокуплении с соперником как будто Митя и «сам как-то участвует». Это жуткое и сладострастное слияние с соперником в едином теле – не то сладостное слияние со Всеединым в оргиастическом экстазе, о котором мы говорили раньше, а ужасная для дуалистического сознания утеря своей физической самости. Катино же тело, то, что казалось чем-то необъяснимо божественным и исполненным неповторимого очарования и небесной прелести (так что даже запах ее перчатки доводил до восторга) оказывается вдруг лишь анонимной принимающей мужское семя материей. И это тем более жутко и противоестественно, что противоречит самой природе красоты (и женской красоты, в частности), ибо тайна красоты заключается именно в ее индивидуальности: красивое незаменимо и не сравнимо, оно прекрасно, потому что уникально.