Митя содрогается перед «чудовищной противоестественностью человеческого соития» (курсив мой. – Ю. М.) и перед «грубостью жизни»636. Небеса закрываются, человек-животное остается один на голой земле, очень мало напоминающей теперь рай. Почувствовав невозможность «спасти свою прекрасную любовь в том прекраснейшем весеннем мире, который еще так недавно был подобен раю»637, Митя кончает самоубийством.
В этой повести Бунин демонстрирует нам совершенно новый психологизм, который скорее можно было бы назвать «психизмом». Бунин не дает внутренних монологов героя и подробного авторского анализа внутреннего состояния и его эволюции – об этих состояниях Бунин сообщает лишь короткими фразами. Но в то же время – это уже не то объективное повествование предреволюционного периода, когда о внутренней жизни героя мы могли лишь догадываться по внешним ее проявлениям. Здесь Бунин, не прибегая к традиционным приемам психологического романа, мастерским использованием иных повествовательных элементов (значимой деталью, динамизмом и музыкальностью словесной фактуры, символическим углублением события, параллелизмом разных уровней, намеком и иносказанием поэтически расширяющим текст и т. д.) – дает небывалую по силе и оригинальности картину внутренней жизни персонажа, смены его состояний, бури его страстей, его отчаяния.
Другие рассказы о любви этого периода предваряют тематику последней книги Бунина «Темные аллеи»: это «Ида», «Неизвестный друг», «Старый порт», «Готами», «Метеор», «Мордовский сарафан» и особенно великолепный рассказ «Солнечный удар». В этом последнем замечательно передана трагедия всё того же запоздалого осознания («пока живешь – не чувствуешь жизни»638). Молодой поручик, проведя ночь со случайной попутчицей, легко расстается с ней и лишь после этого со всё нарастающей болью начинает понимать, какое счастье он упустил навсегда. Это нарастание чувства и постепенно всё более проясняющееся осознание прелести незнакомки, необычности пережитого с нею и ужаса невозвратимости – дается с такой магической (или телепатической) силой, что читатель по прочтении рассказа получает не просто впечатление, а некий совершенно новый для него жизненный опыт.
Остается лишь поражаться слепоте советских критиков, сравнивающих этот рассказ с чеховской «Дамой с собачкой», с которой у него нет ничего общего, кроме самых внешних фабульных контуров (так же несостоятельны и сопоставления «Митиной любви» с «Крейцеровой сонатой» Толстого, исполненной презрения к плоти, старческого аскетизма и рационализма).
В 1937 году Бунин издает в Париже свою книгу о Толстом – «Освобождение Толстого» – которая до сего дня остается одной из лучших и проникновеннейших книг о великом писателе. Отметая как крайний идиотизм марксистское толкование Толстого и, в частности, ленинское639 (Ленин в своей статье о Толстом презрительно именует русского интеллигента «истасканным истерическим хлюпиком», а религию «одной из самых гнусных вещей, какие только есть на свете» – слова эти Бунин выделяет курсивом640), Бунин останавливает свой взгляд на самом, по его мнению, важном в Толстом (и именно на том, что особенно роднит самого Бунина с Толстым и потому так сильно им чувствуется) – на его страхе смерти, поисках смысла жизни и спасения («освобождения») от смерти. «Невыносима всякая человеческая жизнь – пока не найден смысл ее, спасение от смерти»641 (курсив мой. – Ю. М.)
Но самая замечательная книга Бунина в эмиграции – это, конечно, его роман «Жизнь Арсеньева».
X. Феноменологический роман
Над романом «Жизнь Арсеньева» Бунин работал, с перерывами, с 1927 по 1939 год (первые четыре главы написаны в 1927–1929 годах, после трехлетнего перерыва Бунин приступил к писанию 5-й части, которая в 1939 году была издана отдельно в Брюсселе под названием «Лика»). Но первые наброски к роману написаны уже в 1921 году («Безымянные записки», «Книга моей жизни» и проч.), а философски-религиозные «мечтания» (этим словом Ильин определил642 новый жанр, созданный Буниным) – «Цикады» (1926 г.) – тоже фактически являются подступом к роману.
Первые четыре части романа скрупулезно воскрешают детство и юность самого Бунина (хотя он очень не любил, когда этот роман называли его автобиографией). В пятой же части – Бунин хотя и воссоздает в общих чертах историю своей любви к Варваре Пащенко, но сильно видоизменяет и окружающую обстановку (дом семейства Лики это не дом Пащенко, он скорее своей атмосферой и некоторыми деталями напоминает дом первой жены Бунина – Цакни) и сам образ Пащенко: вначале Лика почти целиком совпадает с Пащенко и характер ее отношений с Арсеньевым соответствует отношениям Вари и Бунина, но затем (во время совместной жизни в Полтаве) Лика всё более становится такой, какой сам Бунин мечтал видеть Варю – слабой, покорной, любящей, преданной, преклоняющейся перед его талантом, и эта неожиданная метаморфоза делает образ Лики менее убедительным и противоречивым. Это, пожалуй, единственная слабость в почти совершенном создании Бунина. Сам Бунин оправдывал эту противоречивость желанием создать некий неуловимый, лишь смутно намеченный, а не очерченный с реалистической определенностью женский образ. «Образ ее неясен? А мне казалось, что он ясно вышел – в смысле общеженского молодого, в его переменчивости, порождаемой изменением ее чувств к "герою”, кончившимся преданностью ему навеки, – читаем в письме Бунина М. В. Карамзиной. – Я только это и хотел написать, – не резко реальный образ, – резкость уменьшила бы его тайную прелесть и трогательность»643.
«Жизнь Арсеньева» – уникальная книга в русской литературе, она, быть может, занимает в ней такое же место, как «В поисках утраченного времени» Пруста в литературе французской. Непосредственного влияния она – по множеству причин – на русскую литературу сразу не оказала…
Лишь гораздо позже – другой столь же одиноко стоящий в русской литературе роман Пастернака «Доктор Живаго» повторит многие черты, привнесенные впервые Буниным.
Бунин говорит, что он прочел Пруста лишь после того, как написал первые части своего романа, и сам удивился схожести. И действительно, «Жизнь Арсеньева» это вовсе не автобиографическое произведение вроде трилогии Толстого или повести Аксакова, где пересказывается собственная жизнь, рассматриваемая на некоторой поэтической дистанции, где повествующее «я» не становится персонажем, а эпическое прошлое остается «абсолютным прошлым» (по терминологии Бахтина644), не связанным и не взаимодействующим с настоящим.
Как и у Пруста, у Бунина мы находим не воспоминания, а память – то есть некую совершенно особую духовную сущность, понимаемую художником как суть искусства и даже жизни (Пруст писал, что память – это не момент прошлого, а нечто общее и прошлому и настоящему, и гораздо существеннее их обоих, и что память, в отличие от воспоминания, дает не фотографическое воспроизведение прошлого, а его суть, и потому несет такую радость и дает такую уверенность, что делает безразличной смерть; всё это мог бы повторить и Бунин). Именно поиском этой сути, высветлением эстетического в повседневном, отысканием ценности пережитого момента или присвоением ему ценности (что по сути одно и то же) занят Бунин в своей книге.
Жизнь предстает здесь не в своих разрозненных моментах, а во вневременном единстве, расширяющемся до вечности, здесь мы находим не маленький мирок загнутого в себе (и своей биографии) человека, а лучезарный космос, полный гармонии, блеска, красоты и тайны. Здесь с особой силой проявляется то свойство бунинских образов, которое можно было бы назвать некой их «абсолютизацией», то есть стремлением схватить в образе абсолют, а не только явление, овладеть всей полнотой жизни, а не какой-то частичкой истины, как это делает столь чуждая Бунину наука.
Поэтому называть романом эту книгу неверно. Сам Бунин взял в кавычки слово «роман», начертанное на папке с рукописью, указав тем, что это вовсе не роман в традиционном понимании (традиционно в нем одно лишь заглавие) – ему гораздо больше подошло бы то название, которое мы находим в набросках – «Книга моей жизни». Оно, давая некое смещение понятий, говорит о жизни, читаемой как книга, и о книге, пишущейся и переживаемой в процессе писания как жизнь, и намекает также на давнюю мечту Бунина написать «книгу ни о чем», «сделать что-то новое, давным давно желанное <…>, начать книгу, о которой мечтал Флобер, «Книгу ни о чем», без всякой внешней связи, где бы излить свою душу, рассказать свою жизнь, то что довелось видеть в этом мире, чувствовать, думать, любить, ненавидеть», – читаем в его дневниковой записи от 27 октября – 9 ноября 1921 года645 (то есть как раз в тот период, когда, как мы уже сказали, началась внутренняя работа в этом направлении и подготовка к созданию романа)646.
«Жизнь Арсеньева» – это не воспоминание о жизни, а воссоздание своего восприятия жизни и переживание этого восприятия (то есть новое «восприятие восприятия»). Жизнь сама по себе как таковая вне ее апперцепции и переживания не существует, объект и субъект слиты неразрывно в одном едином контексте, поэтому я и осмеливаюсь назвать «Жизнь Арсеньева» первым русским феноменологическим романом («ego cogito cogitata qua cogitata»).
Здесь память, как и у Пруста, есть очень трудный и напряженный процесс, ибо она устраняет фиктивное, шаблонно установившееся у нас представление о прошлом и воссоздает его подлинный образ. Прошлое заново переживается в момент писания, и потому в «романе» Бунина мы находим не мертвое «повествовательное время» традиционных романов, а живое время повествователя, схваченное и зафиксированное (и оживающее каждый раз снова перед читателем) – во всей своей неотразимой непосредственности.
Естественно, что время здесь, как и у Пруста, становится главным героем или, вернее, главным врагом, которого хотят побороть. Постоянно присутствующая диахронность – то есть время, о котором повествуется, и время, когда повествуется (и частая переброска из одного времени в другое, нарушение временной последовательности), иногда заменяется треххронностью, как например, в конце четвертой книги, где приезд великого князя в Орел в далекий весенний день юности Арсеньева (в конце прошлого века) сменяется похоронами великого князя на юге Франции несколькими десятилетиями спустя и описываемыми в настоящем времени. «Неужели это солнце, что так ослепительно блещет