Неизвестный Бунин — страница 66 из 89

740.

Неспособность примириться со смертью послужила одним из мотивов разногласия Бунина с А. Жидом. Жид сознавался, что именно Бунин своей книгой «Освобождение Толстого» открыл ему многое в Толстом, «его бунт против своей природы», его «борьбу с собственной судьбой». Но именно этим и Толстой и Бунин были ему чужды. «Я люблю только людей смиренных и скромных», – говорил он741.

Бунт Бунина был еще более трагичен и безнадежен, чем бунт Толстого, в конце концов создавшего себе свою собственную веру и свое собственное понимание бессмертия. Бунин в своей книге приводит толстовские записи о бессмертии (М. IX. 132). Но если для Толстого было достаточно, что «огонь погаснувший здесь, появится в новом виде не здесь» и если его не ужасало, что «бессмертие только в безличности» (М. IX. 160), то для Бунина этого недостаточно. Бунин, как и Толстой, верил в бессмертие духа, в бессмертие того высшего, что проявляется в нашем сознании (вспомним рассказ «Музыка» или «Цикады»), но это его не утешало. «Верить в загробную жизнь я, как ты знаешь, никогда не мог, – пишет он Зайцеву 17 мая 1943 года, – да если бы и верил, разве утешило бы это меня в близкой разлуке с землей!»742 (курсив мой. – Ю. М.) Его всегда очаровывала жизнь именно своей вещественностью, плотью (плотское и идеальное в его творчестве, как мы уже говорили, неразрывно слито), то есть как раз тем, что со смертью исчезает безвозвратно.

Все рассказы Бунина последнего периода озарены как бы неким закатным светом – светом печали прощания с землей. От этого опьянение жизнью становится еще более экстатичным, чем прежде. Эта черта проявляется с особой наглядностью в рассказе, написанном несколько раньше – «К роду отцов своих» (1929 г.). Соседство смерти здесь буквальное, и радость живущих усиливается этим отсветом смерти. Черничка, приехавшая на похороны хозяина усадьбы, чувствует «несказанную сладость жизни», войдя в дом, она «с радостью отогревалась, с наслаждением пила и ела»743. От соседства с покойником все, живущие в усадьбе, особенно ярко чувствуют «привычную сладость земных дел и забот». И их восприятием дается острая прелесть всего окружающего: «В розовом саду квохчут сытые дрозды, стоит блаженная тишина, тепло, кротость, медленно падают легкие листья. На дворе сладко дремлют борзые. <…> Над людской избой буднично и спокойно тянется к бледно-голубому небу серый дымок <…>, слышны голоса и смех праздных работников <…>. А на деревне ровно гудят молотилки, обещая жизнь долгую, мирную, благоденствующую»744 (курсив мой. – Ю. М.)

В других рассказах смерть остается за кулисами, но, как и здесь, на всем лежит ее отсвет. Но и сама смерть всё чаще становится предметом изображения. Никто в русской литературе так не писал о смерти и так не изображал ее, как Бунин (и это начиная уже с его раннего удивительного рассказа «Сосны»). Отталкивающая, трупная реальность («смертный позор», как сказано у него в одном месте745), изображается им с впечатляющей выразительностью. Похоже, что Бунина, с его чувственным восприятием страшила в смерти именно ее жуткая вещественность. Он не раз говорил, что ему хотелось бы быть похороненным в Египте, в сухом горячем песке, где нет могильной сырости и червей. В последние годы он часто представлял себе самого себя мертвым, даже демонстрировал друзьям, как он будет лежать в гробу и какое у него при этом будет лицо. В своем завещании он просил, чтобы сразу же после смерти его лицо накрыли простыней, чтобы никто не видел его «смертного безобразия». Просил ни фотографий, ни маски, ни слепка руки не делать и похоронить в цинковом гробу (боялся, что змея заползет ему в череп)746.

Но рядом с этой отталкивающей материальностью смерти есть в его рассказах и мистика смерти и даже ее величие. Мертвец всегда изображается им как некое страшное и таинственное существо, принадлежащее уже иному, грозному и величественному миру, нам неизвестному. Его всегда восхищала и волновала заупокойная служба, дивные православные песнопения и молитвы, их прекрасные, высокие и глубокомысленные слова. В последние годы он написал немало рассказов, проникнутых поэзией христианской веры. Православие теперь, когда оно так преследовалось на родине, осознавалось им как неотделимая часть России, ее культуры, ее истории и ее национальной сути. Свое отношение к вере он выразил яснее всего в рассказе «Notre-Dame de la Garde»: «Да, да, ну пусть их нет, – Jesus Christ, Pere Celeste, Sainte Marie… Ведь всё равно были, есть и во веки будут чувства, коими эти литании созданы. Есть неистребимая и сладостная потребность покорности и даже унижения перед тем высшим, что мы имеем в себе самих, совокупностью чего наделяем мы смертного или Божество и чему мы поклоняемся, возвышая самих себя, поклоняясь всему тому высшему, что есть в нас. Есть в нас некий Дух, неизменно и отлично от плоти чувствуемый нами – Saint Esprit qui est Dieu, нечто такое, что для нас непостижимо, что нам, смертным, кажется бессмертным, вечным. И есть, несомненно есть в нашем порочном, человеческом непорочность как бы нечеловеческая, неизменно нас трогающая, восхищающая – так как же может не восхищать Образ этой непорочности чистейший и совершеннейший, пусть даже опять-таки самими нами в силу нашей горячей потребности созданный?»747

Угасание веры в современном мире Бунин воспринимал как свидетельство угасания прекраснейших и возвышеннейших качеств самой человеческой души. Регресс и вырождение, характерные для новой цивилизации, выражаются, по его мнению, среди прочего также и в том, что смерть оказалась лишенной тайны и величия и предстала в отталкивающей наготе и бездушности. «Тот, кто умер за 2000–3000 лет до нас, – читаем в одной из его записей, – и подобия не имеет того, кто умер и погребен полвека тому назад в нашем мерзком гробу, в сюртуке или мундире и в покойницких туфлях»748. Об этой профанации смерти в современном мире написаны им два рассказа. Первый из них – «Огонь пожирающий», где современный крематорий предстает как некая новейшая фабрика смерти (прообраз крематориев Бухенвальда и Освинцима – конечного пути безбожия): «На широкой площади <…> высилось нечто вроде храма или, вернее, капища с круглым куполом, две высоких заводских трубы, – именно заводских, голых, кирпичных, – поднимались в небо по сторонам этого купола – и из одной черными клубами валил дым. <…> Этот страшный, молчаливый дым, такой особенный, такой непохожий ни на один дым в мире!» (М. V. 114). Здесь начисто отрицался даже сам намек на вечную жизнь или воскресенье, на возвышенную небесную жизнь, «в которую сердце невольно и наивно верит или жаждет верить». «Бога здесь не было, и существование и символы его здесь отрицались <…>. Траур занавеса говорил только о смерти» (М. V. 115). Здесь в бесстыдстве и бессердечии показывается то, «чего никому в мире не должно видеть». Второй рассказ это – «Un petit accident» («Зимний закат»). В центре европейской столицы, среди шума и суеты, в которой «так беззаботно при всей своей озабоченности» живет современный человек, спешит и бежит куда-то, вдруг «смерть замедляет этот бег»749. Но уже сама смерть оказывается тут лишь «мелким отучаем», она даже мало меняет вид язычески-безбожного современного варвара (погибшего в автомобильной катастрофе) и просто надевается как некая маска на его «пошлое античное лицо»750.

Приближение самого Бунина к этому неизбежному концу было страшным. В конце войны, едва Грасс был освобожден от немцев, англичане – хозяева виллы Жанет, потребовали, чтобы Бунин ее освободил. В начале мая 1945 года Бунины переехали в Париж. Всё страшнее начинают терзать Бунина болезни – он задыхается (эмфизема легких, сердечная астма – пророчеством оказался его ранний рассказ «Астма»), ночами не может спать от одышки. Болезни уязвляют его мужское достоинство – простатит, геморрой. После перенесенной операции ему становится трудно ходить, он совсем не выходит из дома, а потом даже с трудом перебирается от кровати к столу. Он стыдится своей немощи и старческого уродства. Старость (как и смерть) воспринимается им как нечто противоестественное, незаконное и абсурдное. Долго и мучительно длится умирание: сначала это умирание есть всё большее постепенное сужение возможностей (он констатирует отпадание одной за другой жизненных возможностей: никогда я уже больше не поеду в Венецию или на Капри, никогда так и не увижу многих далеких стран), жизнь ограничивается сначала Парижем (он тяжело переживает невозможность, как бывало, проводить лето вне города на природе, теперь для этого нет средств), потом еще более маленьким пространством – квартирой, в которой уже на всем лежит печать запущенности и нищеты («Тут мне просто мука: тесная квартирка, загроможденная чемоданами, крик и плач детей в грязном дворе, весь день ревущее над головой радио…»751). Потом – комнатой (с тяжелым запахом лекарств, спертым воздухом и полумраком; с посетителями он разговаривал через дверь, стыдясь своего жалкого вида), и наконец – кроватью. Затем умирание становится физической мукой. Смерть как бы злорадно показывает ему все свои ужасы, то тихое и благостное умирание, которое он описывал не раз («Худая трава» и пр.) ему не было дано; то – для несознательных, погруженных бездумно в блаженный сон жизни.

«Опять хрипы в легких, опять пенициллин. Очень ослабел, задыхается. Сегодня утром плакал, что не успел сделать, что надо. <…> Плакала и я», – записывает Вера Николаевна в дневнике752.

Но физические мучения ослабляют остроту ужаса перед смертью. Тускнеют чувства. «Я только тупо, умом стараюсь изумиться, устрашиться!» – это последняя запись сделанная Буниным перед смертью753. За несколько дней до смерти, в одну из его бессонных ночей Вера Николаевна читала ему вслух его рассказ «Темир-Аксан-Хан» и когда дошла до слов: «Выньте мою душу, ибо нет в ней больше даже желания желать!» – Бунин заплакал.